Праздник весны клопшток

Все литературное развитие Германии первой половины XVIII в. готовило почву для появления самого крупного и талантливого поэта середины столетия, дерзкого новатора и реформатора поэтического языка – Фридриха Готлиба Клопштока (Friedrich Gottlieb Klopstock, 1724–1803), кардинально изменившего облик немецкой поэзии, во многом определившего тенденции ее развития, в том числе и в XX в. В «Поэзии и правде» Гёте говорит: «…неминуемо должна была прийти пора, когда поэтический гений себя осознает, создаст для себя соответствующие условия и положит начало своей независимости и достоинству. В Клопштоке объединилось все для начала подобной эпохи»[58]. Именно в поэзии Клопштока достигается неповторимый синтез аналитичности и не просто чувствительности – сверхчувствительности, то соединение глубины философской мысли и экстатичности, которыми отличается немецкая философская поэзия. Именно Клопшток создает невиданную ранее по размерам лирическую эпопею, особые жанровые модификации оды и философского гимна, связав их со специфическими ритмическими структурами и наполнив их особой семантикой. Кроме того, Клопшток невиданно расширил тематический круг немецкой лирической поэзии, преобразив старые и введя в нее новые тематические пласты и исторически новые образы и мотивы, кардинально изменив ее стилистику.

Фридрих Готлиб Клопшток

Все литературное развитие Германии первой половины XVIII в. готовило почву для появления самого крупного и талантливого поэта середины столетия, дерзкого новатора и реформатора поэтического языка – Фридриха Готлиба Клопштока (Friedrich Gottlieb Klopstock, 1724–1803), кардинально изменившего облик немецкой поэзии, во многом определившего тенденции ее развития, в том числе и в XX в. В «Поэзии и правде» Гёте говорит: «…неминуемо должна была прийти пора, когда поэтический гений себя осознает, создаст для себя соответствующие условия и положит начало своей независимости и достоинству. В Клопштоке объединилось все для начала подобной эпохи»[58]. Именно в поэзии Клопштока достигается неповторимый синтез аналитичности и не просто чувствительности – сверхчувствительности, то соединение глубины философской мысли и экстатичности, которыми отличается немецкая философская поэзия. Именно Клопшток создает невиданную ранее по размерам лирическую эпопею, особые жанровые модификации оды и философского гимна, связав их со специфическими ритмическими структурами и наполнив их особой семантикой. Кроме того, Клопшток невиданно расширил тематический круг немецкой лирической поэзии, преобразив старые и введя в нее новые тематические пласты и исторически новые образы и мотивы, кардинально изменив ее стилистику.

Клопшток родился в Саксонии, в городе Кведлинбург близ Гарца, в многодетной и набожной семье юриста, приверженной пиетизму. Это изначально предопределило глубокую и искреннюю веру, особую религиозную экзальтацию, присущую Клопштоку как человеку и поэту Гёте пишет: «Это был юноша чистых чувств и нрава. Серьезно и основательно воспитанный, он с самого раннего возраста придавал большое значение самому себе и своим поступкам; наперед обдумывая и соразмеряя каждый жизненный шаг, он, уже предчувствуя свою духовную мощь, обратился к наивысшей теме – Мессии…»[59] И еще одно качество изначально отличало Клопштока: страстное свободолюбие, ненависть ко всем формам тирании. Безусловно, это было связано с атмосферой родного города: истинно саксонский Кведлинбург незадолго до рождения Клопштока попал под власть Пруссии, и будущий поэт с детства ощущал нежелание горожан подчиняться новым властям, витающий в самом воздухе дух сопротивления деспотизму.

Еще во время учебы (1739–1745) в старинной богословской школе Шульпфорта близ Наумбурга, где Клопшток получил блистательные знания в области античной литературы, греческого и латинского языков, он открывает для себя три культурные и языковые стихии, которые затем своеобразно отзовутся и переплетутся в его поэзии: Библия, стилистика и образность которой навсегда окажутся важными для него, воспитанного в пиетистской среде; мир античной поэзии (и прежде всего – Гомер, Вергилий, Гораций); Германия, ее легендарно-историческое, героическое прошлое и противоречивое настоящее.

В Шульпфорте Клопшток задумывает героическую эпопею, сюжет которой подсказали древности его родного Кведлинбурга: там находилась могила Генриха I Птицелова, который в 933 г. одержал победу над вторгшимися в Саксонию венграми. Юный поэт стремится доказать, что на немецком материале и по-немецки тоже можно создать поэзию подлинно эпического дыхания. Однако далее, и прежде всего под влиянием «швейцарцев» (Бодмера и Брейтингера), чья полемика с Готшедом живо обсуждалась в Шульпфорте, замысел Клопштока видоизменяется: он решает воспеть «подвиг Спасения», писать – в соревновании с великим Дж. Милтоном и его «Потерянным Раем» – большую поэму о Христе и называет ее «Мессия» («Der Messias»), но иногда именует «Мессиадой» («Die Messiade»), обозначая тем самым следование античной традиции. Это проявилось даже в стихотворном размере, совершенно новом и необычном не только для немецкой, но и для европейской поэзии на живых языках: поэма была написана правильными дактилическими гекзаметрами, воспроизведенными в силлаботонике по системе Опица. Именно Клопшток научился это делать, как и грамотно имитировать элегический дистих в элегиях, эолийские логаэды (строфические размеры) – в одах. Таким образом, изначально в содержании поэмы, ее структуре и ритмах, ее языковой «плоти» органично соединились Библия, античность, дух германской речи. Все это было переплавлено жаром души молодого поэта, жившего в предельном напряжении чувств. «Искупитель должен был стать его героем, которого он вознамерился провести через всю земную юдоль и страдания к высшему небесному торжеству. В этом должно было соучаствовать все Божественное, ангельское и человеческое, что заложено в молодой душе. Воспитанный на Библии и вскормленный ее мощью, Клопшток, словно современник, общается с праотцами, пророками и предтечами, но все они, во все века, составляют лишь нимб вокруг Спасителя…»[60]

Работа над поэмой о Мессии продолжается и во время учебы Клопштока на богословском факультете Лейпцигского университета (1746–1748), куда он переводится из Иены. В Лейпциге он усиленно штудирует философию (особенно сильное впечатление произвели на него сочинения Лейбница), в нем все более крепнет мысль о том, что вполне возможно совмещать научное, философское познание и самое горячее религиозное чувство. Клопшток сближается с «бременцами», привнеся в их кружок особую чувствительность и серафическую восторженность. На долгие годы его близкими друзьями становятся Гертнер, Крамер, Эберт, Гизеке. В атмосфере дружеского кружка Клопшток по-настоящему складывается как поэт. Его переполняют чувства, он окрылен мыслью о том, что содружество поэтов может преобразовать немецкую поэзию и – более того – самое действительность.

В 1747 г. в кругу «бременцев» Клопшток прочел первые три песни «Мессиады», и они произвели ошеломляющее впечатление на слушателей грандиозностью темы, необычайным лирическим волнением, очень смелым поэтическим языком, наполненным неожиданными метафорами и неологизмами, непривычным размером. Впечатление было столь необычным, что «бременцы» не сразу решились их печатать. Они сделали это только после того, как получили восторженные отзывы от Хагедорна из Гамбурга и Бодмера из Цюриха. Публикация первых трех песен «Мессиады» в «Бременских материалах» в 1748 г. стала одним из самых крупных событий немецкой культуры XVIII в., а завершение поэмы растянулось до 1773 г. Сам Клопшток воспринял пришедшую славу как знак Промысла Божьего и одновременно как величайшую ответственность. Как пишет Гёте, «величие темы возвысило поэта в его собственных глазах. Надежда, что сам он воссоединится с этим хором, что Богочеловек его отличит, с глазу на глаз отблагодарит за усилия, как слезами уже благодарили его в этом мире чувствительные сердца, – все эти невинные, ребяческие мечты могли взрасти лишь в праведном сердце. Таким образом, Клопшток завоевал себе право рассматривать себя как священную особу и во всех своих действиях стал блюсти заботливую чистоту»[61].

Восторженный, исполненный энтузиазма и священного поэтического трепета поэт пытается выстроить свою жизнь по законам сердца, по законам «естественного» чувства. Его материальное положение, несмотря на раннюю славу, очень незавидно, но он не хочет начинать церковную карьеру и уезжает в небольшой городок Лангензальц, чтобы работать домашним учителем в купеческой семье. Втайне же им движет надежда обрести в этом городке счастье со своей кузиной Марией Софи Шмидт, с которой он переписывался и в которую был заочно влюблен. Поэту кажется, что он обрел в ней родственную душу. Ей он посвятил свою элегию «Будущая возлюбленная» (1747), в которой с присущей ему восторженностью нарисовал свой женский идеал – идеал нежного, чувствительного сердца – и выразил потрясенное состояние души влюбленного. Перебирая знаменитые имена воспетых поэтами возлюбленных, Клопшток уже называет имя Цщдли, под которым будет дальше воспевать свою истинную возлюбленную – Мету. Пока же он растерян и разочарован: Мария, оказавшаяся внешне еще более привлекательной, не отвечала на его чувства. К тому же в ее семье Клопштоку дали понять, что он очень незавидный жених, что девушке нужен более обеспеченный муж. «Уже в преклонном возрасте, – пишет Гёте, – его страшно тревожило, что первая его любовь была отдана девушке, которая, выйдя замуж за другого, оставила его пребывать в неизвестности относительно того, любила ли она его и была ли его достойна»[62].

В этот драматический для молодого поэта момент очень вовремя приходит предложение Бодмера приехать к нему в Цщрих, чтобы завершить «Мессиаду». Клопшток отправляется туда в июле 1750 г. Бодмер восторженно встречает поэта, предлагает поселиться в своем доме, где создает ему все необходимые для работы условия. Но Клопшток обнаруживает, что он не может работать «по заказу», под дружеским, но надзором; он пишет только тогда, когда приходит вдохновение, для него чрезвычайно важна предельная искренность чувств, изливаемых на бумагу. Пока же вдохновение велит ему воспевать красоты Цщрихского озера (знаменитая ода «Ц, юрихское озеро», 1750), природу, дружбу, любовь. И хотя за время короткого пребывания в Цюрихе молодым поэтом создано немало лирических шедевров, Бодмер им недоволен. В январе 1751 г. Клопшток покидает Швейцарию, чтобы с апреля того же года поселиться в Копенгагене, где его друзья и страстные поклонники выхлопотали для него стипендию для завершения «Мессиады» у датского короля Фридриха V. Его немного смущает существование в качестве придворного поэта, ибо подобных поэтов и поэзию такого рода он страстно ненавидел и обличал в своих гражданственных и политических одах. Однако Фридрих заверяет поэта, что он не будет обременен никакими придворными обязанностями, что его свобода ничем не будет ограничена. Это стало решающим фактором для переезда в Данию.

Перед отплытием в Данию, в Гамбурге, Клопшток встретил свою истинную любовь. Он познакомился с Маргаритой Моллер – Метой, страстной почитательницей его «Мессиады» и «Клариссы» Ричардсона. В Мете поэт нашел родственную душу, понимавшую его с полуслова. В 1754 г. Клопшток женился на ней. Однако счастье было недолгим: Мета умерла на четвертом году замужества. Поэт и после смерти хранил ей верность, оставшись вдовцом в 33 года. «Убеждения, связывавшие его с Метой, глубокая тихая любовь, короткое святое супружество, решительное нежелание вдовца вступить во второй брак – все это со временем можно было бы вспоминать в кругу блаженных»[63]. В ранней смерти Меты поэт увидел также очередное испытание, посланное Небом, и знак для себя: всячески воскрешать ее образ в своей поэзии. Он воспел ее под именем Цидли, посвятив ей лучшие свои стихи о любви, постоянно ощущая «Присутствие отсутствующей», или «Близость далекой» («Gegenwart der Abwesenden»), – так он назвал одну из своих од:

…Cidli, ich s?he

Dich, du Geliebte, dich selbst!

Wie standst du vor mir, Cidli, wie hing mein Herz

An deinem Herzen, Geliebtere,

Als die Liebenden lieben!

Oh, die ich suchet und fand!

(«…Цидли, я вижу // Тебя, о любимая, только тебя! // Стоишь предо мной, Цидли, так связано сердце мое // С твоим, о любимая, сердцем, // Как лишь любящие любят! // О, тебя я искал и нашел!» – Здесь и далее, кроме особо оговоренных случаев, перевод наш. – Г. С.)

Датский период творчества Клопштока охватывает почти 20 лет – с 1751 по 1770 г. Здесь он чувствовал себя более комфортно, чем в любом из немецких княжеств, ибо Фридрих V действительно

приближался к тому типу монарха, которого просветители именовали просвещенным: он во многом разделял просветительские взгляды, проводил толерантную и миролюбивую политику Важно также, что Клопшток не чувствовал себя в Копенгагене одиноким и оторванным от родной языковой среды. При датском дворе было довольно много немцев, почитался и немецкий язык. Со временем в Копенгаген переселился друг Клопштока Крамер, а также его старый цюрихский знакомый – знаменитый педагог И.Б. Базедов. Здесь проводят детство и юность братья Штольберги, будущие поэты «Бури и натиска». Они с благоговением и восторгом внимают Клопштоку, который становится в Копенгагене признанным главой немецкого поэтического кружка. Именно это дает ему силы творить: для него творческий процесс немыслим без приливов вдохновения, последнее же возможно только в атмосфере дружеского кружка.

Дожидаясь этих приливов вдохновения, Клопшток неторопливо работает над «Мессиадой», пишет драмы на библейские сюжеты: «Смерть Адама» (1757), «Соломон» (1764), позднее – «Давид» (1773), создает ярчайшие образцы любовной лирики, «лирики природы» и религиозно-философской лирики, в том числе и знаменитое стихотворение «Празднество весны», или «Весенний праздник» («Die Fr?hlingsfeyer»), названное в первой редакции (1755) по первым строкам: «Nicht in den Ocean // Aller Welten…» («Не в океан // Всех миров…»). В 1759–1760 гг. Клопшток сотрудничает в издававшемся Крамером в Копенгагене журнале «Северный наблюдатель», где печатает программные статьи «Мысли о природе поэзии» («Gedanken ?ber die Natur der Poesie», 1759), «О языке поэзии» («Von der Sprache der Poesie», 1760), в которых провозглашает необходимость обновления поэтического языка и поиска самобытного пути немецкой литературы.

В 1766 г. умер Фридрих V. Его преемник, Кристиан VII, окружил себя новыми людьми. В 1770 г. получил отставку и уехал из Дании министр Бернстофф, который покровительствовал Клопштоку. Вслед за ним поэт покидает Копенгаген и возвращается в Германию, в Гамбург. Последние 30 лет жизни он проводит на родине, в кругу родственников и друзей, занимаясь в первую очередь подготовкой к печати и публикацией своих произведений. В 1771 г. впервые вышел сборник од Клопштока, и это стало одним из крупнейших событий культурной жизни Германии XVIII в. (до этого, в 1757 и 1769 гг., были опубликованы два тома его «Духовных песен»). Молодое штюрмерское поколение воспринимает его как своего учителя и кумира. В начале 70-х гг. Клопшток работает над трактатом «Немецкая республика ученых» («Die deutsche Gelehrtenrepublik»), который так и остался незавершенным (первая часть вышла в 1774 г.). В нем поэт размышляет о путях развития немецкой культуры, о предназначении поэзии, говорит об ответственности писателя перед народом, а не перед тем или иным князем. Он подтверждает свою позицию собственными поступками. Так, неудачной оказывается его попытка в 1774 г. найти пристанище в Карлсруэ, при дворе одного из германских князей – маркграфа Карла Фридриха Баденского. Поэт вел себя слишком независимо, осуждая угодливость придворных, и особенно придворных поэтов, что вызвало всеобщее возмущение при дворе. В марте 1775 г. Клопшток демонстративно покидает Карлсруэ, даже не простившись с маркграфом и увозя с собой свою знаменитую оду «Восхваление князей», название которой нужно понимать от противного. Он возвращается в Гамбург. Во время поездки в Карлсруэ Клопшток заезжает в Гёттинген, где его восторженно встречают и чествуют поэты «Союза Рощи». Два раза (по дороге в Карлсруэ и обратно) он встречается во Франкфурте-на-Майне с Гёте, который также относится к нему с необычайным благоговением.

Горячий приверженец свободы, Клопшток приветствует начавшуюся в 1789 г. Французскую революцию. Многие его оды 1789–1792 гг. посвящены Французской Республике и французскому народу. В оде «Познайте себя» («Kennet euch selbst», 1789) Клопшток призывает немецкий народ познать себя самого, найти свой путь к свободе, разорвать цепи рабского покорства и молчания:

…О Schicksal! das sind sie also, das sind sie,

Unsere Br?der, die Franken! Und wir?

Ach, ich frag umsonst, ihr verstummet, Deutsche! Was zeigt

Euer Schweigen? bejahrter Geduld

M?den Kummer? oder verk?ndet es nahe Verwandlung?

(«…О судьба! итак, это они, это они, // Наши братья, то франки! А мы? // Ах, я вопрошаю зря, вы молчите, немцы! Что значит // Ваше молчанье? Привычка к терпенью? // Горе печальное? иль возвещает оно близкое преображенье?»)

Поэт хочет видет свой народ преображенным, свободным. 14 июля 1790 г., в годовщину взятия Бастилии, на торжестве по этому случаю в Гамбурге Клопшток читает оду с показательным названием: «Они, а не мы» («Sie und nicht wir»). В оде выражено восхищение Францией, которая «взошла на вершину свободы», и грусть по поводу того, что это сделала не Германия. Клопшток искренне сочувствует Франции, ведущей войну за свободу. Будучи истинным немецким патриотом, он тем не менее посылает главнокомандующему немецко-австрийской армией, вторгшейся во Францию, свою оду «Освободительная война» («Der Freiheitskrieg», 1792), в которой утверждает, что народ, вдохнувший воздух свободы, нельзя покорить огнем и мечом. 26 августа 1792 г.

Национальное собрание Франции присудило Клопштоку, в числе немногих иностранцев, звание почетного гражданина Французской Республики (из немцев этого звания были удостоены Шиллер и демократический публицист И.Г. Кампе). Клопшток восторженно принимает это, по его словам, «беспримерное, величайшее отличие». Однако весьма показательно, что буквально в следующем, роковом для Франции и Европы, 1793 г., когда начался якобинский террор и Франция вступила на путь завоевательных войн, Клопшток осудил путь насилия и террора (оды «Мое заблуждение» – «Mein Irrtum», «Завоевательная война» – «Der Eroberungskrieg»), что еще раз говорит о его величайшей последовательности и верности своим принципам. Это проявилось и в его ответе Лафатеру, который посоветовал ему вернуть обратно диплом гражданина Французской Республики. Отказавшись сделать это, Клопшток заявил: «Я считаю несправедливым делом объявить себя враждебным целой нации только потому, что среди ее представителей оказались негодяи».

До конца дней, будучи уже весьма пожилым и больным человеком, Клопшток продолжал испытывать приливы вдохновения, творить. И все же последнее десятилетие его жизни было исполнено горького разочарования, и прежде всего из-за войн в Европе, свидетелем которых он стал. Одно из поздних стихотворений – «Разрыв» («Losreissung», 1801) – начинается горькими словами: «Weiche von mir, Gedanke des Kriegs, du belastest // Schwer mir den Geist!» («Прочь от меня, мысль о войне, ты угнетаешь // Тяжко мой дух!»). В мире, где все кричали о войне и победах, он мечтал о гармонии и мире между народами, о красоте природы и искусства, которые даруют вдохновение – несмотря на приближающийся призрак смерти:

Sch?ne Natur… о bl?hen vielleicht mir noch Blumen?

Ihr seid gewelkt; doch ist s?ss mir die Erinnerung.

Auch des heiteren Tags Weissagung

Hellet den tr?ben mir auf.

(«Прекрасная природа… расцветут ли еще для меня цветы? // Вы увянете; все же мне сладостно воспоминанье. // Также ясного дня пророчество // Светит мне, омраченному».)

Возможно, эти строки поэта отсылали к его собственной оде «Пророчество» («Weissagung», 1773), в которой он выразил свою страстную надежду:

Nicht auf immer lastet es! Frei, о Deutschland,

Wirst du dereinst! Ein Jahrhundert nur noch,

So ist es geschehen, so herrscht

Der Vernunft Recht vor dem Schwertrecht!

Вечно ли бремя? Оковы твои, Германия,

Падут в грядущем! Еще лишь столетие, —

Все сбудется, восторжествует

Право разума над правом меча.

(Перевод А. Гугнина)

Последняя строка как нельзя лучше выражает лучезарную мечту всего века Просвещения, и Клопшток был одним из тех, кто приближал ее осуществление, преобразуя сознание своих современников. Он умер после долгой болезни 14 марта 1803 г. Его проводили в путь, воздав ему почести как первому поэту общенационального и общеевропейского масштаба. Он нашел успокоение рядом со своей Метой, с которой никогда мысленно не расставался и подлинное свидание с которой в мире ином предчувствовал («Свидание» – «Das Wiedersehn», 1798):

Lang sah ich, Meta, schon dein Grab

Und seine Linde wehn;

Die Linde wehet einst auch mir,

Streut ihre Blum auch mir,

Nicht mir! Das ist mein Schatten nur…

Dann kenn ich auch die h?hre Welt,

In der du lange warst,

Dann sehn wir froh die Linde wehn,

Die unsre Gr?ber k?hlt.

Давно я вижу, Мета, гробницу твою,

И липа над ней веет;

Липа повеет однажды и мне,

Склонит цветы свои ко мне,

Не ко мне! Это только тень моя…

Тогда узнаю я тоже высший мир,

В котором ты уже так давно,

Тогда ощутим мы липы веянье,

Что наши гробницы овеет.

(Перевод наш. – Г. С.)

В сознание современников Клопшток вошел в первую очередь как автор поэмы «Мессия», грандиозной христианской эпопеи, исполненной дерзкого новаторства – с точки зрения как содержания, так и формы. В «Поэзии и правде» Гёте вспоминает, как им с сестрой, когда они были детьми, попалась в руки эта книга и как они «в свободные часы, забившись в какой-нибудь дальний угол, усердно заучивали полюбившиеся нам места, и в первую очередь, конечно, наиболее страстные и чувствительные»[64]. И уже с высоты пройденного им пути великий поэт констатирует: «Небесный мир, живо прочувствованный Клопштоком, когда он замышлял и писал поэму, еще и теперь доходит до сердца каждого…» [65]

Поэма, над которой Клопшток работал в общей сложности 25 лет (1748–1773), состоит из двадцати песен и написана неровно: особой художественной силой отличаются первые десять (это отмечает и Гёте), из них общепризнанно настоящими шедеврами вдохновенного искусства считаются первые три песни, прочитанные некогда в кругу «бременцев» молодым поэтом. Поэма потрясла чувства и умы многих, у многих вызвала растерянность своей новизной: казалось (особенно людям, приверженным Церкви), невозможно так свободно фантазировать на темы Священного Писания, да еще используя столь непривычный размер (впервые на немецком языке прозвучали правильные гекзаметрические стихи, что было необычно для слуха не только немцев, но и европейцев вообще). Замышляя свое творение, поэт совершенно сознательно решил противопоставить типичному для его времени восхвалению в эпопеях подвигов героев-воителей, монархов, полководцев подвиг совершенно иного рода – подвиг Спасения, великое самопожертвование Иисуса во имя людей. Подражая Гомеру, Клопшток провозглашает свою главную задачу и одновременно тему поэмы в первых же ее стихах, обращаясь не к музе, но к собственной бессмертной душе (в оригинале – «unsterbliche Seele»):

Sing, unsterbliche Seele, der s?ndigen Menschen Erl?sung,

Die der Messias auf Erden in seiner Menschheit vollendet

Und durch die er Adams Geschlechte die Liebe der Gottheit

Mit dem Blute des heiligen Bundes von neuem geschenkt hat.

Пой, о дух мой бессмертный, людей согрешивших Спасенье,

Что на земле Мессия свершил в полноте человечьей

И чрез него поколеньям Адама любовь Божества

Кровью святого Союза снова вернул как дар.

(Перевод наш. – Г. С.)

Начало поэмы совершенно очевидно отсылает к финалу «Потерянного Рая» Милтона и к его же «Возвращенному Раю». «Мессиада» – своеобразное продолжение милтоновских поэм и одновременно дерзкое соревнование с ними. В основе сюжета – евангельское описание последних дней земной жизни Иисуса, от моления о чаше в Гефсиманском саду до мученической смерти на кресте, а затем – явление Христа после Воскресения ученикам и вознесение на небо. При этом, как и Милтон (и, в сущности, как Гомер), вокруг краткого с точки зрения временной протяженности сюжета (всего три дня) Клопшток выстраивает огромное художественное пространство, создает, по меткому выражению Б.Я. Геймана, «грандиозное религиозно-космическое обрамление»[66]. В сущности, как и Милтон, немецкий поэт перелагает всю Библию – в единстве Ветхого и Нового Завета, выбирая наиболее значимые, с его точки зрения, мотивы и образы и давая им часто достаточно вольную интерпретацию. Такой подход оправдан и с художественной, и с религиозно-философской точки зрения: понять подвиг Спасения, свершенный Христом, невозможно без понимания замысла Божьего относительно всего мира и человечества, без грехопадения Адама, без истории избранного народа, призванного породить Мессию и восстановить мировую гармонию. Клопшток показывает значение подвига Христа для всех, кто жил до Него и после Него. В финальной части поэмы Иисус воскрешает не только ветхозаветных праведников, но и всех добродетельных язычников, эллинских и римских (в этом нельзя не усмотреть полемику не только с христианскими догматами, но и с Данте, который в «Божественной Комедии» помещает любезных его сердцу античных мыслителей и поэтов в лимбе, но не может разрешить им доступ в Чистилище и Рай).

Как и у Милтона, действие в поэме Клопштока происходит сразу в нескольких планах (то на небесах, то в преисподней, то на земле), и поэт играет резкими их сменами. Вокруг Христа разворачивается грандиозная борьба сил Бога и сил Сатаны. Как у Милтона пандемониум принимает решение развратить и погубить Человека, тем самым нанеся жестокий удар Богу, так и у Клопштока собрание дьяволов во главе с Сатаной решает погубить Христа, чтобы окончательно лишить человечество Спасения и жизни вечной. Именно по внушению Сатаны Иуда Искариот решает предать Учителя, а Синедрион приговаривает Его к смерти. При этом Клопшток ни в чем не повторяет Милтона и по-своему разрабатывает демонологический план. Так, кроме Сатаны, в его поэме фигурирует Адрамелех, некий Сверхсатана, который ищет способ уничтожения бессмертных душ. Особенной творческой удачей поэта является образ падшего ангела Аббадонны (у Клопштока – Abbadonaa; в традиционной русской передаче – Аббадонна), только намеченный у Милтона. Аббадонна терзается сознанием собственного падения, оплакивает его, жаждет прощения, милости и любви Бога. Он показан глубоко изнутри, психологически тонко и приковывает к себе внимание читателя, как привлек некогда В.А. Жуковского, переведшего в 1814 г. фрагмент из «Мессиады» под названием «Аббадонна»:

Сумрачен, тих, одинок, на ступенях подземного трона

Зрелся от всех удален серафим Аббадонна. Печальной

Мыслью бродил он в минувшем: грозно вдали перед взором,

Смутным, потухшим от тяжкия, тайныя скорби, являлись

Мука на муке, темная вечности бездна. Он вспомнил

Прежнее время, когда он, невинный, был друг Абдиила.

…Сильно билось в нем сердце; тихие слезы катились,

Ангелам токмо знакомые слезы, по бледным ланитам;

Тяжкими вздохами грудь воздымалась; медленный трепет,

Смертным и в самом боренье с концом не испытанный, мучил

В робком его приближенье…

Столь же глубоко показаны борение чувств, тяжкие душевные муки Христа и перед арестом, в час моления о чаше, и в час смерти. Главное достоинство поэмы – именно в тонкости изображения внутреннего мира героев, их мыслей и чувств. Вся поэма перенасыщена чувствами, что превращает ее в грандиозную сентименталистскую эпопею, в которой эпическое начало теснейшим образом переплетается с лирическим. При этом сам автор активно присутствует в тексте, высказывая свое отношение к происходящему, выражая порой предельное лирическое волнение. Это было новым для жанра эпопеи и оказало влияние не только на сентименталистов младшего поколения, но и на романтиков.

В сущности, даже в эпосе Клопшток оставался лириком. Лирическая стихия на протяжении всего творческого пути была главной для поэта. И потому не меньшим, если не большим, чем появление «Мессиады», событием для немецкой культуры стал выход в свет в 1771 г. сборника лирических стихотворений Клопштока, вобравшего в себя все лучшее, написанное к этому времени поэтом, – его оды, элегии, песни, философские и религиозные гимны. А началось все с оды «К моим друзьям» (1747), прочитанной в кругу «бременцев» и открывшей новую страницу в немецкой поэзии. В этой оде выражены радостное сознание глубинного взаимопонимания, ликующее чувство братской общности, энтузиастический взлет творческих сил, невозможный без дружбы, ведь она «чувствительным, высоким душам // Гения мощный полет дарует. // Из всех златых столетий избрала ты // Друзей, природа: вновь, как и в древности, // Встают великие поэты, // Благословляя свое призванье» (перевод Г.И. Ратгауза). Стихотворение стало своего рода паролем кружка «бременцев», а затем паролем и ориентиром множества подобных дружеских кружков, в которых формировались поэты нового поколения, в том числе и «Союза Рощи» в Гёттингене, и кружка Гёльдерлина, Нойфера, Магенау в Тюбингенском университете. Их вдохновителем и кумиром был Клопшток, формировавший вокруг себя атмосферу творчества и энтузиазма.

Показательно, что ода «К моим друзьям» не только задает магистральную проблематику творчества Клопштока, но и самим звучанием стиха навевает определенные аллюзии: в его ритмической структуре угадываются преображенные под пером немецкого поэта строфические размеры эолийской силлабометрики, в данном случае – алкеева строфа. Клопшток экспериментирует с устойчивыми эолийскими логаэдами – алкеевой, сапфической, асклепиадовой строфой. Он не всегда следует точному их рисунку, но, скорее, создает на их основе свои собственные вариации, что было дерзко и непривычно для тогдашней немецкой поэзии (и европейской в целом). Не случайно в одном из ранних стихотворений он заявляет о себе как об «ученике греков» («Ученик греков» – «Der Lehrling der Griechen», 1747). Само звучание эллинской сольной мелики, органично «врастающее» в строй немецкой речи, по-видимому, символизирует для поэта обновление и грядущий расцвет немецкой поэзии и культуры, их самобытность, предполагающую усвоение всего лучшего, что накопили мировая культура и поэзия. Прихотливое, непредсказуемое и в то же время отчасти дисциплинируемое строем классической эллинской мелики движение стиха в одах Клопштока несет в себе мысль о свободе поэтического мышления и дыхания, о слиянности традиции и эксперимента. Пройдет полвека, и под пером самого гениального ученика Клопштока – Фридриха Гёльдерлина – немецкая философская ода навсегда канонизируется как ода, написанная классическими эолийскими строфическими размерами (прежде всего абсолютно точно воспроизведенными в силлаботонике алкеевой и 3-й асклепиадовой строфами). Приучать же немецкий слух к этим необычным метрам начал именно Клопшток. Точно так же он открывает для немецкой поэзии элегический дистих как канонический размер элегии – и в абсолютно точном его звучании, и в свободных вариациях на его основе. Первая немецкая элегия, написанная элегическим дистихом, – большое стихотворение Клопштока «Грядущая возлюбленная» («Die k?nftige Geliebte», 1747), в котором поэт с присущим ему необычайным волнением и эмоциональным напором начертал зыблющийся абрис чувствительной, трепещущей женской души, откликающейся на малейшее колебание его собственного духа:

Ach, wie schl?gt mir mein Herz! Wie zittern mir durch die Gebeine

Freud und Hoffnung, dem Schmerz un?berwindlich dahin!

Unbesiegbare Lust, ein s??er begeisternder Schauer,

Eine Tr?ne, die mir still den Wangen entfiel;

Und, о ich sehe sie! Mitweinende, weibliche Z?hren,

Ein mir lispelnder Hauch, und ein ersch?tterndes Ach…

Ах, как бьется сердце мое! Как трепещут, пронзая все члены,

Радость с надеждой, гоня непреодолимую боль!

Необоримый восторг, вдохновенный сладостный трепет,

Тихо слеза скатилась вниз по щеке;

И – о, я вижу ее! С моими сливаются женские слезы,

Что-то мне шепчущий вздох и потрясенное «ах!»…

(Перевод наш. – Г. С.)

Клопшток создает необычную для своего времени любовную лирику – трепетно-экстатическую, пытающуюся запечатлеть текуче-зыбкие миги и неуловимые движения души, пограничные состояния влюбленных между явью и сном, в царстве грезы, где сливаются их души. Особенно это касается цикла небольших од, посвященных Мете (Цидли): «Ее дрема» («Ihr Schlummer»), «К ней» («An sie»), «Страх [трепет] возлюбленной» («Furcht der Geliebten»), «Присутствие отсутствующей» («Gegenwart der Abwesenden»), «Лента [цепь] из роз» («Das Rosenband»), «Мертвая Кларисса» («Die tote Clarissa»), «К Цидли» («An Cidli») и др. В них с удивительной настойчивостью повторяется мотив сна, точнее – полусна, дремоты, сковывающей рассудок и высвобождающей глубинный, спонтанный язык души, голос сердца. Самое частотное слово в этих текстах – глагол schlummern («дремать», «находиться в полусне», «спать») и однокоренные образования от него. Дремота возлюбленной властно охватывает все существо влюбленного, извлекая из его души звуки необычайной гармонии («Ее дрема»):

Sie schl?ft. О gie? ihr, Shlummer, gefl?geltes

Balsamisch Leben ?ber ihr sanftes Herz!

Aus Edens ungetr?bter Quelle

Sch?pfe den lichten, kristallnen Tropfen

Und la? ihn, wo der Wange die R?t entfloh,

Dort duftig hintaun! Und du, о bessere,

Der Tugend und der Liebe Ruhe,

Grazie deines Olymps, bedecke

Mit deinem Fittich Cidli. Wie schlummert sie,

Wie stille! Schweig, о leisere Saite selbst!

Es welket dir dein Lorbeerspr??ling,

Wenn aus dem Schlummer du Cidli lispelst!

Она спит. О, пролей, ты, дрема, крылатую

Жизнь бальзамически над нежным сердцем ее!

Из Эдема источников незамутненных

Возьми ты светлые, кристальные капли

И дай им там, где сбегает со щек румянец,

Душисто растаять! И ты, о лучшая,

Добродетели и любви тишь,

Грация твоего Олимпа, укрой

Своим крылом Цидли. Как дремлет она,

Как тиха! Молчи, о струна тишайшая!

Да поникнет твой венец лавровый,

Если от сна ты Цидли пробудишь.

(Перевод наш. – Г. С.)

В оригинале перед нами достаточно точная имитация алкеевой строфы с неожиданными и совершенно нетипичными для предшествующей немецкой поэзии enjambements – резкими разрывами синтаксиса и переносами на границах строк и строф, переливающихся друг в друга. Обращает на себя внимание соединение предельно кратких фраз, взываний, обращений, восклицаний, постпозитивных определений и качественных слов, дробящих поэтическую речь на отдельные составляющие, и обширной, многослойной синтаксической конструкции, в которой мысль воссоединяется в своей целостности. Именно эту манеру будет развивать дальше Гёльдерлин, доводя до логического предела обе взаимодействующие и разнонаправленные тенденции – стремление к предельной краткости и амплификацию.

Клопшток также достаточно точно имитирует сапфическую строфу с ее женственным, нисходящим ритмом, с ее выразительным кратким финальным адонием, содержащим всего два ударения и эффектно завершающим высказывание. Однако чаще всего он экспериментирует, создавая свои строфические формы, хранящие тонкие отзвуки эллинской метрики. Такова его «Лента из роз», или «Цепь из роз», – великолепный образец соединения сентименталистской чувствительности и рокайльного изящества, грациозности, миниатюрности. И вновь в центре внимания поэта – таинственное состояние полусна-полуяви, бессловесное, неподвластное сугубо рациональному языку слияние душ (не случайно лирический герой говорит: «Я хорошо чувствовал это и не знал этого»; «я шептал ей бессловесно»):

Im Fr?hlings schatten fand ich sie;

Da band ich sie mit Rosenb?ndem:

Sie f?hlt’ es nicht und schlummerte.

Ich sah sie an; mein Leben hing

Mit diesem Blick an ihrem Leben:

Ich f?hlt’ es wohl und wu?t’ es nicht.

Doch lispelt’ ich ihr sprachlos zu

Und rauschte mit den Rosenb?ndern:

Da wachte sie vom Schlummer auf.

Sie sah mich an; ihr Leben hing Mit diesem

Blick an meinem Leben,

Und um uns ward’s Elysium.

Поэтический перевод этого стихотворения – один из считанных переводов из Клопштока на русский язык – очень удачно выполнен Александром Кочетковым и носит у него название «Цепь роз»:

В тени весенней спит она.

Я цепью роз ее опутал, —

Она не слышит: сон глубок.

Взглянул я, – жизнь моя в тот миг

Слилась со спящей воедино:

То знал я сердцем лишь одним.

Но я позвал ее без слов —

И шелест роз мне тихо вторил.

Тогда она проснулась вдруг.

Взглянула, – жизнь ее в тот миг

Слилась с моею воедино —

И обнял нас небесный рай.

Итак, любовь и дружба – «любовь и дружество», говоря пушкинскими словами, – темы, которые сделал основными в своей поэзии Катулл, по-настоящему открывает для немецкой лирики Клопшток. И крайне важно, что для поэта родство чувствительных душ – в дружбе ли, в любви ли – возможно в тесном единении с природой, что культ чувствительного сердца соединяется в его поэзии с культом природы. Именно под пером Клопштока рождается специфический ландшафт духа – ландшафт природный, который насквозь одухотворен, одушевлен лирическим «я», вбирающим его в себя, сливающимся с ним в едином порыве. В этом смысле программное значение имеет знаменитая ода «Цюрихское озеро» («Der Z?rchersee», 1750), возникшая как результат непосредственных впечатлений от красоты швейцарского ландшафта сразу после приезда Клопштока в Цюрих по приглашению Бодмера. В этой оде, написанной асклепиадовой строфой, в едином потоке мыслей и чувств сливаются упоение расцветающей весенней природой, прославление дружбы, любви, творчества, возможного только в предельном напряжении всех духовных потенций человека, в состоянии энтузиастического порыва. Сама же природа осмысливается как подлинное убежище для поэтов, подобное античной Темпейской долине, ставшей символом поэтического вдохновения, и месту вечного блаженства – Элизиуму:

О, so bauten wir hier H?tten der Freundschaft uns!

Ewig wohnten wir hier, ewig!

Der Schattenwald Wandelt’ uns sich in Tempe,

Jenes Tal in Elysium!

О, так построили мы здесь хижины дружбы себе!

Вечно жили мы здесь, вечно! Тенистый лес

Превратился для нас в Темпе,

Та долина – в Элизиум!

(Перевод наш. – Г. С.)

Стихия эмоций и поток мыслей, тончайших ассоциаций теснейшим образом переплетаются, создавая ту самую «поэзию мысли», в которую Клопшток не просто вносит свои нюансы и обертоны, но открывает ее новую страницу. Пластичность ландшафта у Броккеса и Галлера уступает место тончайшей амальгаме чувств и мыслей воспринимающего этот ландшафт поэтического «я», потоку ассоциаций. Субъект и объект, существующие в лирике предшественников Клопштока все-таки изолированно (что и придает ей оттенок эпичности), в его поэзии растворяются друг в друге, сливаются в стихии лиризма. Резко возрастает степень субъективности поэта, его художнического произвола, его стремления следовать прихотливым ассоциациям сознания и переливам чувств.

С самого начала еще одна лирическая тема оказывается чрезвычайно важной для молодого Клопштока: Бог, Его присутствие в мире, Его непостижимость и стремление человека постичь Его. Об этом поэт размышляет в оде «К Богу» («An Gott», 1759):

Ein stiller Schauer Deiner Allgegenwart

Ersch?ttert, Gott, mich. Sanfter erbebt mein

Herz Und mein Gebein. Ich f?hl, ich f?hl es,

Da? Du auch hier, wo ich weine, Gott, bist.

Тихое созерцание Твоего всеирисутствия

Потрясает, Боже, меня. Нежнее трепещет сердце

И все существо мое. Я чую, я чую,

Что Ты и здесь, где я плачу, Боже.

(Перевод наш. – Г. С.)

Питомец пиетистов и наследник старой немецкой мистики, Клопшток открывает Бога в глубинах своей души, ощущает Его присутствие в каждом природном феномене. «Лирика природы» и «лирика мысли» тесно сопрягаются в его творчестве с духовным гимном. В поисках адекватной стилистики и ритмики для выражения религиозного чувства он совершенно закономерно обращается к образности, стилистике, ритмике библейских Псалмов и на этом пути делает открытие чрезвычайной важности: создает первый образец немецкого философского гимна, написанного верлибром (in freien Rhythmen – «в свободных ритмах»), намного опережая свое время, предвосхищая поиски молодого Гёте и позднего Гёльдерлина, перебрасывая мост из века XVIII в XX:

Der Wald neigt sich, der Strom fliehet, und ich

Falle nicht auf mein Angesicht?

Herr! Herr! Gott! barmherzig und gn?dig!

Du Naher! erbarme dich meiner!

Лес склоняется, поток бежит, и я ль

Не паду на лицо мое?

Господь! Господь! Боже! Милосердный и милостивый!

Ты, Близкий! помилуй меня!

(Перевод наш. – Г. С.)

В процитированном гимне «Весеннее празднество» использован антисинтаксический верлибр, оказавшийся столь важным для немецкоязычных поэтов XX в. и почти не прижившийся в других традициях. «Весеннее празднество», которое единодушно вспоминают, произнося имя Клопштока, гётевские Вертер и Лотта, наблюдающие весеннюю грозу, – великолепный образец Gedankenlyrik и Naturlyrik в соединении с религиозным гимном. Экстатическое восхождение человеческой души к Богу, иррациональный порыв, упоение грозной красотой природы соседствуют с напряженной работой мысли. Лирический герой не только сливается с космической стихией, в каждой частице которой присутствует Творец, но и пытается осмыслить мир как целое и свое место в целостном космосе:

Кто они – тысячи тысяч, несметные те мириады,

Что населяют мельчайшую каплю? И кто я?

Аллилуйя Творцу! Я – превыше земель, восстающих из моря,

Превыше созвездий, из лучей, возникших в эфире!

(Перевод Г.И. Ратгауза)

Показательно, что если Броккес, описывая грозу («Тишина после сильной грозы»), четко осознает непреодолимую границу между человеком и непостижимым чудом Божественной природы, Самим Творцом, то у Клопштока эти границы становятся зыбкими, проницаемыми, он дает возможность почти физически ощутить экстатическое восхождение к Богу и одновременно нисхождение непостижимой Тайны к человеку.

В найденных им жанровых формах оды и гимна Клопшток создает также новаторскую политическую и гражданскую лирику, стремясь укрепить национальное самосознание, провозглашая поиски самобытного пути развития немецкой культуры и литературы. Уже в ранних одах поэта выступают два типа героев: те, кто с оружием в руках защищали родину в справедливой войне, как Герман (оды «Вопросы», «Герман и Туснельда», 1752) или Генрих Птицелов, и те, кто создавал культуру народа. Так, в «Вопросах» («Die Fragen»; первоначальное название – «Немцы», «Die Deutschen») поэт говорит о двух героях, которыми немцы могут гордиться, – Герман и Лейбниц. В оде «Кайзер Генрих» («Kaiser Heinrich», 1746) он гораздо выше ставит императора Генриха VI, нежели Карла Великого, и именно потому, что последний был только завоевателем, а первый покровительствовал миннезингерам и сам был поэтом. Варьируя мотив Горациева «Памятника», Клопшток в оде «Наши князья» («Unsere F?rsten», 1766) говорит о том, что слава поэтов переживает славу князей, несмотря на то, что последние считают бессмертными себя и уже при жизни воздвигли себе монументы. Та же мысль, но в еще более гневно-заостренной форме, выражена в оде с ироническим названием «Восхваление князей» («F?rstenlob», 1775). Поэт, обращаясь к собратьям по перу, говорит, что все сильные мира сего – тираны, завоеватели – считают великими себя и украшают свои гробницы мраморными статуями. Но для поэтов этот мрамор станет позором, если они будут воспевать как богов этих полулюдей, выродков и орангутангов. Клопшток благодарит свой дух, который ни разу не оскорбил святое искусство поэзии низкой лестью.

Все больше именно с поэзией, ее свободолюбивым духом, нежеланием прислуживать князьям, но стремлением служить народу Клопшток связывает преображение немецкой культуры, и все больше в его лирике 60-х гг. поэт выступает в древнегерманских одеждах. Ведь еще в конце 50-х гг. в работе «Мысли о природе поэзии» он внес существенную поправку в призыв Винкельмана подражать древним: необходимо ввести в современную литературу темы, образы, мотивы, не известные эллинам, – библейские и древнегерманские. Это он и осуществляет в своей поэзии. В знаменитой оде «Холм и Роща» («Der H?gel und der Hain», 1767) современный немецкий поэт беседует с «тенью греческого поэта» и «тенью барда» (беседы с «тенями» – дань традиции Оссиана, триумфально шествующего по Европе благодаря гениальной мистификации Макферсона). «Холм» – символ эллинской поэзии, Геликон, на котором обитают музы; «Роща» – символ культуры германской, место, где собираются барды, где раздаются мелодии бардовской лиры – «телин» (кельты и германцы отождествляются наукой того времени и образуют в сознании Клопштока единый древнегерманский комплекс). Современный поэт отдает должное великим заслугам эллинов, но говорит и о том, как важны для него заветы «тени бардов», как важен звучащий в его лире голос самой природы, «безыскусный голос души». Этот безыскусный голос оказывается важнее для Клопштока, нежели рационалистическая норма размеренной гармонии. Не случайно именно после появления этой оды в печати в 1771 г. гёттингенский кружок поэтов начал именовать себя «Союзом Рощи» (Hainbund), а Клопшток стал их подлинным кумиром.

Таким образом, и в тематическом, и в жанровом отношении Клопшток указал путь молодому поколению. Он выступил также как обновитель поэтического языка, требуя от него особой экспрессии, лирического волнения, не сводимого к чистой эмоциональности, но требующего интеллектуализма, напряженной работы мысли. В работе «О языке поэзии» Клопшток заявляет, что «в поэзии вообще должны выступать мысли более многосторонние, прекрасные, возвышенные, чем в прозе», и «когда мы хотим их выразить, то должны выбирать слова, которые их полностью выражают». Поэтический язык должен не отставать от стремительной мысли, от бурного чувства, а для этого нужны слова «большой выразительной силы». Именно поэтому Клопшток создает большое количество неологизмов, составных слов, обновляет звучание глаголов, сочетая их с необычными префиксами. Так, любимый его глагол wehen («веять») сочетается с 23 различными префиксами и наречиями, а излюбленные приставки ent- и hin- соединяются со множеством глаголов. Некоторые из его неологизмов прочно вошли в немецкую речь (durchwehen, entfalten, entfesseln, der Freiheitskrieg и др.). Но чаще Клопшток стремится к необычности, окказиональности звучания и смысла, добиваясь сгущения последнего путем «сворачивания» словосочетания в одно слово, не существующее в словаре: вместо bebend hingehen – hinbeben, вместо zitternd kommen – herzittern и т. д. Стремясь динамизировать язык, сделать его максимально выразительным, преодолеть тяжеловесную рационалистическую грамматику и синтаксис, Клопшток употребляет дерзкие «свернутые» конструкции с пропусками артиклей, союзов, даже обязательных сказуемых, широко пользуется инверсией, пренебрегая формальными логическими правилами и заявляя, что «предметы, наиболее затрагивающие чувство, должны выдвигаться на первый план». Бросая вызов голой рассудочности, он стремится растворить ее в бурной динамике чувств и мыслей. Как известно, готшедианцы расценивали это как «порчу языка». Ученик Готшеда К.О. фон Шёнах даже напечатал сатирический словарь неологизмов «Вся эстетика в ореховой скорлупе», в предисловии к которому обещал познакомить читателя со всей эстетической премудростью серафической поэзии. При этом он ядовито обыгрывает созвучие seraphisch («серафический») и sehr ?ffisch («очень обезьяний»), утверждая, что это не «серафическая», а «обезьянья» поэтика. Его раздражают неологизмы Клопштока, непредсказуемость его поэтического языка, сложность его метафорики. Клопштока защищает Лессинг, хотя в «Письмах о новейшей литературе» он также позволяет себе некоторую иронию по отношению к поэту, песни которого «настолько чувствительны, что читатель зачастую ничего не чувствует». И все же для Лессинга несомненно то, что Клопшток – гений, проникающий в неизведанное, выражающий невыразимое.

Очень тонкую характеристику особой поэтической манеры Клопштока дал Шиллер, в юности испытавший сильное его влияние: «Его сфера – это всегда царство идей, и все, что он перерабатывает, он переводит в бесконечное. Можно сказать, что он со всего, с чем обращается, совлекает телесность, чтобы превратить его в дух, в то время как другие поэты все духовное облекают плотью». Действительно, быть может, главное открытие Клопштока заключалось в «развоплощении», в переводе всего телесного в сферу духа, в передаче динамики духа – но с сохранением в глубине этого духа пластических очертаний конкретных феноменов многокрасочного земного мира. Поэтический язык Клопштока будет крайне важен для «бурных гениев» (особенно для братьев Штольбергов, Гёльти, Миллера), для Гёльдерлина, который, по его собственным словам, «часто парил в серафической небесной выси с певцом Бога, Клопштоком». Традиция Клопштока найдет свое развитие и продолжение в поэтической культуре XX в.: так, И. Бобровский назовет именно его «строгим мастером» (Zuchtmeister), который помог ему воплотить его главную тему – тему вины и покаяния, вписать в ландшафт историю духа, найти эталон языка.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.

Литература эпохи Просвещения

Ф. Г. Клопшток. Мессиада (датское издание, 1775)

как личное стремление, поначалу за­ служивало внимания, поскольку они тем самым выступали против воюющих «ге­ роев», усердствующих «проповедников» и «принцев глупости».

Однако поэзия анакреонтиков все больше стала сводиться к одним и тем же формальным приемам. Анакреонти­ ческие стихи Глейма после его «Опыта шутливых песен» (1744—1745) вскоре превратились в пустое перепевание тем любви, дружбы и «маленьких хижин». Получив доходное место в качестве служащего собора в Хальберштадте (1747), он прекратил свои антиклери­ кальные атаки и стал утверждать игривоупоительный культ дружбы. Как поэта его едва ли воспринимали серьезно, од­ нако до старости он оставался достой­ ным покровителем молодых талантов.

Пира (1715—1744) и менее значи­ тельный поэт Ланге (1711—1781) порва­ ли с анакреонтикой и близкой к ней пастушеской поэзией. Они чувствовали

потребность сказать свое слово и отказались от традиционных мотивов. Имена анакреонтических пастухов Бодмер самолично вставил в их стихотворе­ ния, когда в 1745 году издал их под названием «Дружеские стихи Тирсиса и Дамона».

Лирика Пиры — сильное выражение дружбы, которую он, безработный, без средств, испытал, бывая гостем в семье Ланге — оазисе человеческого теп­ ла. Чувство дружбы помогло поэту обрести высокое чувство собственного достоинства: «Нежность касается моей груди. Я чувствую / себя самого». Чувство собственного достоинства и «святое» достоинство поэзии для Пиры и Ланге составляют одно целое, несмотря на их пиетистский образ мыслей. Эти поэты явились зачинателями бюргерской оды, воспевавшей дружбу — в противоположность панегирикам в честь высоких и знатных особ по образцу Готшеда.

Интерес к большим событиям находим мы у Фридриха Готлиба Клопштока (1724—1803). По случаю окончания школы в 1745 году он сказал: «Своим трудом, созданием большого непреходящего произведения мы должны пока­ зать, на что мы способны!» Это было предуведомление о «Мессиаде», намерении преобразовать известный материал Библии в поэтическое сочинение. Бодмер вдохновил Клопштока на создание этого произведения; пример Мильтона предвещал успех.

В «Мессиаде» Клопшток развернул неортодоксальную, во многом еретиче­ скую картину, изображающую историю страданий и воскресения Христа.

Клопшток меньше всего описывает саму историю происходившего, он прежде всего стремится живописать душевное волнение участников событий. Страстный певец присутствует в своем произведении, замещая религиозные авторитеты, выступает глашатаем «спасения грешного человека». Это придало его эпосу характер грандиозной лирической поэмы, которая завоевала широ­ кую публику.

258

Основные черты немецкого Просвещения

Первые три песни, опубликованные в 1748 году в «Бременских материалах», были восприняты как неслыханная дерзость. В 1773 году, когда Клопшток завершил «Мессиаду», интерес к ней, правда, почти угас. Произведение, включавшее в себя двадцать обширных песен, представлялось в те годы уже литературным анахронизмом. Сам Клопшток создал совершенно несходные с этой поэмой, полные жизни оды.

Истоки од Клопштока — в дружеских отношениях «бременцев». Своими одами он углубил чувство единства, сознание принадлежности к содружеству поэтов-единомышленников, он придал поэзии о дружбе, носившей часто еще дидактический характер, возвышенную поэтическую форму. Великолепнейшим примером этому является ода «К моим друзьям» (1747).

Она начинается возвышенно, поэт ставит свое «пение» наравне с божествен­ ным и природно-стихийным вершением судеб мира. В сцене торжественной встречи, праздничного приема каждый из друзей индивидуален и вместе с тем воспринимается как частица этого дружеского союза. С вдохновенным призы­ вом к новому «золотому времени» этот союз возводится до общественного значения, до вершины царствующей в человечестве природы:

…Она Чувствительным, высоким душам

Гения мощный полет дарует.

Из всех златых столетий избрала ты Друзей, природа: вновь, как и в древности,

Встают великие поэты, Благословляя свое призванье.

Вторая замечательная ода о дружбе, «Цюрихское озеро», была написана в 1750 году, после того как Клопшток покинул «бременцев» и по приглашению Бодмера переехал в Цюрих. Общение с молодыми, тонко чувствующими людь­ ми на лоне великолепной природы оставило в нем сильные впечатления; эти переживания и нашли выражение в оде. Чувство «сладкой радости», усили­ ваясь, переходит в восторг, который сменяется «благим желанием» собрать навсегда вместе покинутых, «разбро­ санных по свету» друзей. Мотивом по­ тери лейпцигских друзей, который обо­ значился уже в одах «К Гизеке» (1747) и «К Эберту» (1748) — в последней особенно сильно выражена печаль, доходящая до меланхолии, — «Цюрих­ ское озеро» завершает тему дружбы в поэзии Клопштока.

Дружбу, воспетую в той оде, многие молодые бюргеры взяли себе за образец для подражания. Они совершали чув­ ствительные прогулки на лодках в тени

(Перевод Г. Ратгауза)

Ф. Г. Клопшток (И. Г. Фюсли, ок. 1750)

259

17*

Литература эпохи Просвещения

гор и леса, культивируя дружбу и любовь, которые — как писал Клопшток — «два растения, произрастающие из одного корня».

Стихи Клопштока о любви, оды «К Фанни» (1748) и «К Цидли» (1752), представляют собой образец выражения внесословно-индивидуального чувства, связывающего мужчину и женщину. Они выражают возмущение «безбожными порядками», которым «нет дела до сердца», и более сильное чувство собствен­ ного достоинства в соединении любящих «душ».

Ранняя слава не доставила Клопштоку материального благополучия. По­ лучив образование, он стал домашним учителем, так называемым гувернером. От этой участи избавил его датский король Фридрих V, предложивший поэту пенсию для спокойного завершения «Мессиады». В 1751 году Клопшток переехал в Копенгаген, где оставался до 1770 года.

В Копенгагене, продолжая работать над «Мессиадой», поэт написал церков­ ные песни, трагедии на библейские сюжеты и гимны в честь бога. Среди них особенно выделяется «Праздник весны» (1759) — первое значительное произведение, означающее переход от поэзии о природе к мировоззренческой поэзии в стиле гимна, какой мы ее обнаруживаем позднее у молодого Гёте.

Здесь напрашивается сравнение с Броккесом, который в одном из своих стихотворений («Тишина после сильной грозы», 1721) описал весеннюю грозу. Броккес сосредоточивает внимание на явлениях природы и затем воздает хвалу богу; у Клопштока же отсутствуют подробные описания: тональность сти­ хотворения полностью определяется субъективным переживанием поэта, ко­ торый задается вопросом о своем отношении к богу. Лирическое «я» поэта ощущает себя затерянным в божественном «океане миров»; Земля представ­ ляется «каплей в море». Так не затерявшаяся ли тогда пылинка отдельный че­ ловек? И все-таки чувство затерянности, мучавшее Галлера, у Клопштока заглушается его «славословием» человеку:

Кто они — тысячи тысяч, несметные те мириады, Что населяют мельчайшую каплю? И кто — я?

Аллилуйя творцу! Я — превыше земель, восстающих из моря, Превыше созвездий, из лучей, возникших в эфире!

(Перевод Г. Ратгауза)

Это «превыше» человека выступает в стихотворении как сила чувства, как лирический восторг, который состязается со стихиями природы. Броккесовская «позиция, которая остается при осознании порядков и границ между человеком, природой и богом, отступает перед титанизмом чувства Клопштока»29.

Зачатки бюргерской драмы: Иоганн Элиас Шлегель

Самым талантливым драматургом из бременских литераторов был рано умерший Иоганн Элиас Шлегель (1719—1749). Он испытал влияние поэтики Готшеда. Однако в статье «Сравнение Шекспира с Андреасом Грифиусом» (1741) он еще до Лессинга указывал на отвергнутые Готшедом как «непра­ вильные» драмы великого англичанина — «Юлий Цезарь» только что был пере­ веден тогда на немецкий язык — и ставил «характеры», определяющие дра­ матическое действие, выше морального тезиса, превращаемого в «фабулу».

Две пьесы, написанные в 1736—1737 годах под влиянием Готшеда, Шле­ гель переработал в студенческие годы в Лейпциге (1739—1742). В этих

260

Основные черты немецкого Просвещения

пьесах — «Орест и Пилад» (1742) и «Троянки» (1745), созданных по образцу Еврипида, — он выступал уже не за «разумное» правление, которое не вни­ мает религиозному «суеверию» и «надувательству проповедников», а за бес­ корыстную дружбу и готовность оказать помощь ближнему.

Шлегель, впрочем, не пошел дальше по этому пути к чувствительной тра­ гедии; в 1743 году он переселился в качестве секретаря посольства в Данию, где оставался до самой смерти, занимая в дворянской академии Сороэ, учебном заведении для высших государственных чиновников, должность профессора истории политических учений и права. Он был близок к окружению короля Фридриха V, который, заняв в 1746 году престол после богобоязненного Христиана VI, ограничил власть дворян, содействовал проведению буржуазных реформ и вновь открыл театр в Копенгагене.

В трагедии «Герман» (1743) Шлегель использовал политический и нацио­ нальный материал (см. с. 265). «Канут» (1746), в основу которого положен сюжет из средневековой истории Дании, восхваляет Фридриха V.

Мудрый и добрый король Канут успешно борется с кознями своего зятя, своекорыстного Ульфо. Из всех драматических персонажей Шлегеля только этот Ульфо близок к сильным характерам Шекспира, на которого ориентиро­ вался поэт. Тем не менее пьеса скоро была забыта, как и все трагедии Шлегеля, имевшие в театре меньший успех в сравнении с его комедиями «Немая красота» (1747) и «Торжество честных женщин» (1748).

Теоретические сочинения Шлегеля отличаются нетрадиционными, далеко опережающими свое время размышлениями; таковы, например, «Мысли о возобновлении датского театра» (1747) — работа, содержащая интересный анализ взаимосвязи запросов публики и театрального искусства.

Лессинг и бюргерская трагедия

Иногда кажется, что устойчивое представление о Лессинге как о человеке с энергическим характером, непреклонного трудолюбия и непримиримом кри­ тике оттесняло на задний план его литературные заслуги. Даже Франц Меринг, подчеркивая заслуги этого великого писателя, в полемике с буржуазными фальсификаторами, считал, что Лессинг был «не творческим поэтом» 30, по­ скольку в своих драмах использовал в качестве материала и обрабатывал уже имеющиеся поэтические сочинения. И все же кто, если не Лессинг, был выдающимся писателем? Почти каждая из его пьес представляет собой за­ вершение определенного периода немецкой литературы XVIII столетия и одновременно выходит за его пределы.

Готхольд Эфраим Лессинг (1729—1781) круто свернул с предуготовлен­ ного жизненного пути, когда обратился в молодые годы к литературному творчеству, и обрек себя тем самым на борьбу и лишения.

По желанию родителей Лессинг должен был, как и его отец, стать теологом: знатный меценат и высокопоставленные особы его родного города Каменц обеспечили ему возможность посещать школу в Мейсене и учиться в Лейпцигском университете. Но уже будучи школьником, он не удовлетворялся предме­ тами, предписанными учебной программой, и занимался помимо них античной и современной литературой; меценат и педагоги не видели в нем обычной набожности. Студент не отличался усердием в изучении богословия; он посещал лекции по разным областям знаний, читал новейшую немецкую и зарубежную литературу, завязал знакомство с профессором математики Авраамом Готхельфом Кестнером (1719—1800), писавшим смелые эпиграммы

261

Литература эпохи Просвещения

(он был учеником Вернике). Наконец он сблизился с театральной труппой Нойберов, которая поставила в 1748 году его комедию «Молодой ученый». В период общения со своим двоюродным братом Христлобом Милиусом (1722—1754), пользовавшимся дурной славой «пасквилянта» и «вольнодумца», Лессинг уже в 1749 году принял решение посвятить себя писательскому делу.

Можно представить себе ужас, который испытали его родители, узнав о намерении сына. В своих упреках отец дошел до обвинения: сын поступает не как истинный христианин. В 1749 году молодой автор ответил: «Я не могу доказать, почему сочинитель комедий не может быть добрым христианином». В следующем письме, после того как Лессинг разъяснил, почему полезно опи­ сывать «пороки с их смешной стороны», он продолжал уже в более резком тоне: «Поскольку я давно не замечал, чтобы соблюдалась одна из первейших заповедей христианства — любить своего врага, то я уже давно сомневаюсь, являются ли на самом деле христианами те, кто выдает себя за таковых». Это был намек на проблематику его комедий «Вольнодумец» и «Евреи».

«Вольнодумец» (1749) — серьезная комедия. Нападки здесь делаются не на само вольнодумство, отождествлявшееся церковью и даже еще Геллертом с безнравственностью, а лишь на особые «глупости» героя-вольнодумца, кото­ рого Лессинг в целом представляет как лицо вполне добродетельное.

Адраст — глупец, ибо с самого начала видит в теологе и мнимом сопернике злодея. Он вынужден в конце концов признать, что не только люди, разделяю­ щие те же взгляды, что и он, но и ортодоксальные христиане могут быть искренними и достойными дружбы. Это, разумеется, люди — как показывает пьеса, — которые не слепо верят, чему учит церковь, а исходят из «естествен­ ных» добрых побуждений.

В«Евреях» (1749) Лессинг идет дальше. Здесь бескорыстный человек, спаситель по необходимости, признается, что он еврей, и этим откровением потрясает спасенных, у которых мысль о том, что добродетель можно встретить не только у христиан, не укладывается в голове.

Вобеих пьесах обнаруживается стремление освободить бюргерскую мораль от влияния церкви. Цель Лессинга — не просто выставить на посмешище глупцов и развлечь публику, она с самого начала может почувствовать себя выше их; скорее, он ведет ее через смех к размышлениям, через размышление

ксмеху, чтобы, смеясь, она могла осознать свои предрассудки. В этом смысле Лессинг в значительной степени выходил за рамки комедии как сатириче­ ского осмеяния нравов вообще (см. с. 247), хотя, если смотреть формально, он продолжал эту традицию.

Комедии Геллерта не удовлетворяли его тем, что служили только само­ утверждению публики, не содержали «живой сатиры» и вместе с тем «пользы, которую представляет истинная комедия»; писатель же, по мнению Лессинга, должен потрясать публику изображением чувствительного сюжета и, оказывая на нее длительное воздействие, делать ее фактически «сострадательнее» 32.

Такого эмоционального воздействия Лессинг достиг своей пьесой «Мисс Сара Сампсон» (1755) — первой бюргерской трагедией в Германии. Решающим стимулом к написанию ее для автора послужила английская литература: не столько даже драма Джорджа Лилло «Лондонский купец» (1731), которая могла способствовать воспитанию чувства сострадания, сколько «трогательные» рассказы и повести из нравоучительных еженедельников, но прежде всего роман Ричардсона «Кларисса» (1748), история добродетельной девушки, кото­ рую жестокосердый отец и бессовестный соблазнитель доводят до смерти. Над этой историей, написанной в форме романа в письмах, немецкие читатели

262

Основные черты немецкого Просвещения

пролили уже немало сострадательных слез.

Сара любит своего соблазнителя и отстаивает перед отцом право свобод­ ного выбора в любви. В конце концов отец уступает ей, ее избранник порывает со своим «греховным» прошлым, с прежней любовницей, которой присущи честолюбие, алчность, лицемерие — типичные пороки «большого света». Уже намечается счастливый исход, но тут Сару отравляют. Зритель видит ее на сцене умирающей. Ее любовник кончает самоубийством. Отец, однако, не отчаивается: он хочет удочерить дочь любовника и даже верного слугу сделать равноправным членом семьи.

В драме Лессинга «Мисс Сара Сампсон» соединяются две темы, харак­ терные для чувствительной литературы: семья как образцовая общность людей и сострадание. В отличие от чувствительных комедий Геллерта здесь образцо­ вая семья предстает не сложившейся, а складывающейся в трудных коллизиях, скорее как модель будущего общества — как позднее в «Натане», — нежели как повседневное явление бюргерской жизни. Несравненно выше, чем у Гел­ лерта, и степень возбуждаемого сострадания. О первой постановке «Мисс Сары Сампсон» в театре один из современников писал: «…зрители внимали три с половиной часа, сидели, застыв как статуи, и плакали» 33.

Именно в том, что она так сильно растрогала публику, Фридрих Николаи увидел ее недостаток, и в своем «Исследовании о трагедиях» (1757) он по­ ставил рядом «мещанскую», «героическую» и «являющую смесь обеих» траге­ дии, а также «ужас и сострадание» и «восхищение» как равноценные вещи. Лессинг же подчеркивал, что трагедия должна возбуждать «не какую-либо иную страсть… а сострадание»; ибо «самый сострадательный человек» — «луч­ ший человек», «самый расположенный ко всем общественным добродетелям» 34. Решительным подчеркиванием этой общественной функции новой трагедии он отличается и от Моисея Мендельсона, «Письма о чувствах» (1755) которого создали серьезные предпосылки для теории мещанско-чувствительной траге­ дии. Мендельсон, однако, видел в сострадании исключительное средство воз­ высить способность сопереживания, в то время как Лессинг стремился поста­ вить зрителя в роль страдающего и таким образом потрясти его.

Борьба за национальную поэзию в 60-е и 70-е годы

«Многие разделяют мнение, будто наше поэтическое искусство …благо­ даря непосредственным связям с нашими национальными интересами и с большими, важными для всей Германии событиями могло бы добиться боль­ шего и стать истинно национальным искусством», — писал в 1773 году Виланд в своем журнале «Немецкий Меркурий». Это высказывание отражает возросшее самосознание немецкого бюргерства, его стремление от морального размеже­ вания с «большим светом» перейти к политической активности. Но как об­ стояло дело с бюргерскими национальными интересами, где можно было найти «важные для всей Германии события»?

Ответ дал Гёте в своей книге «Поэзия и правда»: «Впервые правдивое, вы­ сокое и подлинно жизненное содержание было привнесено в немецкую поэзию Фридрихом Великим и подвигами Семилетней войны» 35. Это знаменитое выска­ зывание способствовало возникновению реакционной легенды о литературной «эпохе Фридриха Великого». Верным в определении Гёте тем не менее остается то, что осмысление событий Семилетней войны (1756—1763) в значительной степени ускорило формирование бюргерской «национальной литературы».

263

И. П. Уц

Литература эпохи Просвещения

Литература и Семилетняя война

Во время этой войны бывали неизвестные до того случаи, когда бюргерские писатели поддерживали князя-завоевателя.

Профессор кадетской школы в Берлине Карл Вильгельм Рамлер (1725— 1798) писал оды, прославлявшие Фридриха II. Его товарищ Глейм в «Прусских военных песнях о походах 1756 и 1757 годов, написанных гренадером» (1757—1758) нашел куда более верные поэтические интонации, чем в своих анакреонтических забавах. Прусский офицер Эвальд Христиан фон Клейст (1715—1759), приятель Глейма, Рамлера и Лессинга, тяготившийся казар­ менным существованием, прославляет начало войны «Одой прусской армии» (1757). В оде «Кассид и Пах» (1758) он воспевает геройскую смерть двух друзей в античной Греции. Швейцарский врач Иоганн Георг Циммерман (1728—1795) вставляет в 1760 году в свое исследование «О национальной гордости» (1758) рассуждения о патриотизме в монархических государствах, прославляющие Фридриха II.

Прусский король казался многим в Семилетнюю войну уже не завоевате­ лем, а национальным героем, потому что воевал не только против Австрии, но и против Франции, России и Швеции. Отсюда создавалось впечатление, что прусский король вел справедливую оборонительную войну в интересах «всей Германии», при этом не замечалось, что, ведя войну за Силезию, он в то же время за хорошее вознаграждение содействовал осуществлению полити­ ческих планов Англии. Если Фридрих II таким образом не казался завоевате­ лем, то и его сочувственный интерес к Просвещению выглядел вполне искрен­ ним, тем более что своим правлением он выгодно отличался от большинства князей, стремившихся лишь к роскоши и наслаждению, к тому же проявлял религиозную терпимость. Восторгом по отношению к Фридриху выражали, следовательно, интересы определенных кругов буржуазии.

Это особенно видно у Томаса Абта (1738—1766). В своем сочинении «О смерти за отечество» (1761) он стре­ мился доказать, что в таких «хорошо устроенных монархиях», как Прус­ сия, люди видят свое отечество и что умереть за это отечество — их долг.

Абт ожидал, что прусский патрио­ тизм приведет к «исчезновению раз­ личий между крестьянином, бюрге­ ром, солдатом и дворянином», что «единая политическая добродетель» сделает из представителей различных сословий равноправных граждан го­ сударства. Сочинение Абта получило широкий отклик; многих студентов оно побудило добровольно пойти на военную службу. Однако надежды Абта на гражданское равноправие не оправдались, уже в конце войны вы­ явилась их полная иллюзорность: Фридрих II уволил из армии бюргеров, возведенных во время войны в чин офицера, и вновь определил получение

264

Основные черты немецкого Просвещения

офицерского звания безоговорочной привилегией юнкерского сословия. Никаких иллюзий в отношении «милитаристской формы правления»,

доведенной до совершенства именно в Пруссии, не питал, однако, Фридрих Карл Мозер, автор вызвавшей сенсацию книги «Господин и его слуга, описан­ ные с позиций патриотической свободы» (1759). Слепое повиновение, которое «способно заставить бросаться в атаку отборных солдат», должно быть не­ приемлемо для бюргерских чиновников и подданных. И никто, писал Мозер в 1766 году, не может ссылаться на княжеский приказ, если он «дает исполь­ зовать себя в качестве инструмента для действия, признаваемого им не­ справедливым или безнравственным» 36. Это была угроза политической оппози­ ции. Даже среди Поэтов голоса разделились. Глейм пытался вдохновить всех друзей на воспевание Фридриха. В ответ ему Иоганн Петер Уц писал в своем стихотворении «Господину канонику Глейму»: «Немецкая муза должна не ликовать, а плакаты: / Ведь Германия чувствует ярость оружия». Лессинг послал набросок стихотворения, в котором говорится: «Воспевай его, твоего короля!.. Я хочу между тем с эзоповской робостью, друг зверей, преподать более тихую мудрость». Это было уведомлением о его прозаическом сборнике «Басни. Три книги. С приложением близких к этому виду поэзии сочинений» (1759), в котором решительно заявляет о себе бюргерское самосознание.

Лессинг выступил против прусского, саксонского (в котором его подозре­ вал Глейм) и прочего «патриотизма», заявив, как «гражданин мира», о своей солидарности со всеми угнетенными и подвластными монархам. Ибо где находилось отечество, которое стоило бы защищать? Вместе с тем при оценке представления о бюргерском национальном сознании, искаженном в духе Фридриха II, он проводит различие между слепой солидарностью с прусским королем и бегством из мучительных общественных условий, «героической слабостью», доблестью, хотя и бессмысленной, но порождаемой характером «честного человека». Эта точка зрения на проблему патриотизма лежит в осно­ ве одноактной трагедии Лессинга «Филот» (1759).

Наиболее ясно и убедительно Лессинг выразил свое отношение к Семи­ летней войне в комедии «Минна фон Барнхельм», сыгравшей значительную роль в формировании национальной литературы.

Поэзия бардов

Когда в 1766 году в Лейпциге был основан новый театр, — как сообщает Гёте, — «немецкий театр хотели открыть постановкой патриотической пьесы». Сочли, что более всего для этого подходит пьеса Шлегеля «Герман»; спектакль, однако, успеха не имел. Молодой Гёте точно подметил, что «подобные пьесы так далеко отстоят от нас по времени и образу мыслей», что следует искать «значительные предметы в более поздние эпохи» 37. Тем не менее некоторые поэты обратились в 1760-е годы к древнегерманскому материалу, пытаясь создать значительные национальные произведения.

Во главе этих поэтов выступил Клопшток, написавший трилогию о Герма­ не: «Битва Германа» (1769), «Герман и князья» (1784) и «Смерть Германа» (1787). В этих пьесах Клопшток изобразил борьбу германцев с римлянами как идеальный путь к национальному единству, которого можно достигнуть в борьбе с эгоистическими интересами отдельных князей во имя блага народа. Замысел Клопштока проложить дорогу своей трилогией национальной драме, впрочем, не удался; его пьесы читались, но на сцене не ставились.

Причина неуспеха была не только в том, что борьба германцев изобража-

265

Литература эпохи Просвещения

лась почти вне связи с общественными проблемами современности, но и в лирической форме выражения: Клопшток написал не драмы, а «бардиты». Дра­ матическое действие то и дело прерывалось песнями и хорами бардов, пев­

цов-поэтов, которые определяли решения князей, выражали

мнение народа

и вдохновляли воинов на борьбу. Барды — собственно, не

германские, а

кельтские поэты-певцы, подобные скальдам у древних скандинавов, — для Клопштока были олицетворением высокого идеала поэта, играющего зна­ чительную роль в общественной жизни.

Бардов и скальдов лучше всего удавалось имитировать в лирической поэ­ зии. Толчком к этому послужило «Стихотворение скальда», написанное в 1766 году жившим в Дании немецким офицером и писателем Генрихом Вильгельмом Герстенбергом (1737—1823). Его примеру последовал адвокат

из

Циттау Карл Фридрих Кречман

(1738—1809), затем бывший иезуит

из

Вены Михаэль Денис (1729—1800)

и, наконец, Клопшток, правдоподобнее

всех сумевший изобразить среду и чувства древних германцев. В стихотворе­ нии «Холм и роща» (1767) он прощается с греческим поэтом и клянется в вер­ ности германским бардам.

Многие из своих ранее написанных од Клопшток переложил в песни бар­ дов, чтобы придать им национальное звучание. Главными темами поэзии бар­ дов были природа и отечество. Клопшток подражал «Песням Оссиана» (1761—1763) шотландца Джеймса Макферсона, выдаваемым за древне­ скандинавские песни и содержащим великолепные сентиментальные описания природы; еще Гердер назвал «Песни Оссиана» выдающимся образцом древ­ ней «оригинальной поэзии» (см. с. 280). Песни об отечестве Клопштока нередко носят некоторый налет немецкого национализма, и все же лучшие из его од этой тематики — например, «Мое отечество» (1768) — отличаются высоким накалом чувства.

В целом же отказ Клопштока в 1770-е годы от поэзии бардов знаменовал собой значительный прогресс в мировоззренческом и художественном отноше­ ниях. В стихотворении «Пророчество» (1773) он обращается к своей эпохе, ищет в ней силы, способные привести к общественному переустройству. Он предсказывает:

Вечно ли бремя? Оковы твои, Германия, Падут в грядущем! Еще лишь столетие, — Все сбудется, восторжествует Право разума над правом меча.

Ведь в бурю в роще нашей, гордо Гриву взметнув, проскакал, сотрясая землю, Конь священный, и ему не страшен Был грозный шторм и поток бурливый.

Он стоял на лугу, бил копытом, смотрел Со ржаньем вокруг; беззаботно пасся, Не видя всадника, который Лежал в крови у межи зеленой.

Обращение к античности: Винкельман и Лессинг

Готшеда, выступавшего против засилья теологии и за признание сущест­ вующих порядков в «лучшем из всех возможных миров», привлекал у древних

266

Основные черты немецкого Просвещения

их «разумный» образ мыслей и их стоическое превосходство над всем дурным в мире. Не приняв концепцию человека Готшеда, новое поколение поэтов отвергло и его отношение к античности. В свете чувствительности христиан­ ский идеал любви к ближнему ставился выше античного взгляда на человека. Этому пониманию подчинялось и восприятие античного идеала жизни, что обнаруживается прежде всего в анакреонтике (см. с. 251).

Новое значение для идеологии немецкого бюргерства античность приобре­ ла только благодаря исследованиям Иоганна Иоахима Винкельмана (1717—1768) — «Мысли по поводу подражания греческим произведениям в живописи и скульптуре» (1755) и «История искусства древности» (1764) — его основной труд.

Винкельман, заложивший в Германии фундамент истории античного искусства, родился в семье сапожника из Стендаля (местность Альтмарк) ; только ценой самоотверженных усилий, благодаря твердой воле и целеустрем­ ленности, терпя жестокие лишения, он получил образование. Благодаря про­ текции сановников католической церкви он получил возможность поехать в 1755 году в Италию; это избавило его от нищенского существования, от христи- анско-аскетической и сословной скудости жизни. Занимаясь античным, преж­ де всего греческим, искусством, он полностью воспринял античную концепцию человека.

В своей теории искусства он отстаивал высокий идеал человечества и об­ щества. В произведениях греческого искусства он видел воплощение физи­ ческой и духовной красоты: осознающие свое достоинство люди, свободные

Оссиан (П. О. Рунге, 1805); Ифланд в роли Лира (А. Хеншель)

267

Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]

  • #
  • #
  • #
  • #
  • #
  • #
  • #
  • #
  • #
  • #
  • #
КЛОПШТОКЪ.

Нѣмецкіе поэты въ біографіяхъ и образцахъ. Подъ редакціей Н. В. Гербеля. Санктпетербургъ. 1877.

Содержаніе

1. Германъ и Туснельда. — А. Соколовскаго

2. Раннія гробницы. — А. Соколовскаго

3. Изъ поэмы «Мессіада»:

I. Пѣснь неба. — П. Шкляревскаго

II. Аббадона. — В. Жуковскаго

Клопштока обыкновенно признаютъ первымъ свѣтиломъ блестящей тріады нѣмецкой литературы и достойнымъ предшественникомъ Шиллера и Гёте, довершившихъ начатый имъ подвигъ — связать литературу съ національмостью. До Клопштока литература его родины, не смотря на обиліе недюжинныхъ талантовъ, не могла выбиться изъ колеи подражательности и ложной манеры. Онъ первый, каковы бы ни были его недостатки, далъ почувствовать, что строй современной нѣмецкой жизни содержалъ самъ по себѣ довольно данныхъ для изображенія высокихъ поэтическихъ созданій и образовъ.

Фридрихъ Готтлибъ Клопштокъ родился 2-го іюля 1724 года въ Кведлинбургѣ. Первую молодость провёлъ онъ среди деревенской свободы, что имѣло не малое вліяніе на развитіе и складъ его характера. Вступивъ въ гимназію своего родного города, онъ ревностно занялся изученіемъ литературы и, въ особенности, старыхъ классиковъ, завлечённый красотой, строгостью, а главное, простотой ихъ произведеній. Уже тогда запала ему въ душу мысль попытаться написать національную эпическую поэму, героемъ которой онъ хотѣлъ избрать извѣстнаго въ народныхъ легендахъ короля Генриха Птицелова. Проэктъ этотъ, однако, какъ мечта ранней молодости, остался не исполненнымъ и всё произведеніе позднѣе переродилось въ величавые образы «Мессіады», первыя пѣсни которой были набросаны Клопштокомъ въ 1745 году, когда онъ поступилъ въ Іенскій университетъ, съ цѣлью изучать богословіе. Въ 1748 году переселился онъ въ Лангензальцъ, гдѣ получилъ мѣсто домашняго учителя. Положеніе это, не смотря на дружбу и уваженіе многихъ замѣчательныхъ людей, въ томъ числѣ Бодмера, не могло не казаться ему тягостнымъ, и потому можно себѣ представить, съ какой радостью принялъ онъ въ 1751 году приглашеніе министра Бернсторфа поселиться въ Копенгагенѣ, съ жалованьемъ въ 400 талеровъ въ годъ, чтобы тамъ, на свободѣ, окончить свою «Мессіаду». По дорогѣ туда Клопштокъ встрѣтился и познакомился со своей будущей женой, Маргаритой Моллеръ, воспѣтой имъ впослѣдствіи во многихъ одахъ. Пріёмъ, сдѣланный ему въ Копенгагенѣ, былъ тёпелъ и сердеченъ во всѣхъ отношеніяхъ. Вскорѣ по пріѣздѣ туда, онъ женился на своей Маргаритѣ, но овдовѣлъ спустя четыре года. Въ началѣ 1759 года Клопштокъ возвратился въ Германію, послѣ чего жилъ поперемѣнно то въ Брауншвейгѣ, то въ Кведлинбургѣ, то въ Бранденбургѣ. Послѣднимъ мѣстомъ пребыванія Клопштока былъ Гамбургъ. Въ глубокой старости онъ женился во второй разъ на своей давнишней знакомой Елисаветѣ Винтемъ и умеръ 14-го марта 1803 года.

Литературное значеніе Клопштока должно быть разсматриваемо двояко: относительно языка его произведеній и относительно ихъ содержанія. Хотя нѣмецкій языкъ былъ выработанъ въ достаточной степени и до Клопштока его талантливыми предшественниками: Галлеромъ, Гагедорномъ и другими, но въ общемъ ему недоставало гибкости и способности тонко выражать всевозможные образы и обороты, ложащіеся подъ перо поэта, обладающаго не одностороннимъ, а болѣе всеобъемлющимъ взглядомъ на жизнь. Поэтическій языкъ того времени отличался отъ прозы почти однимъ только размѣромъ и риѳмами. Клопштокъ первый провёлъ мысль, что «возвышенныя чувства должны выражаться болѣе возвышеннымъ слогомъ», что и было изложено имъ въ небольшомъ сочиненіи, озаглавленномъ: «Объ языкѣ поэзіи», появившемся въ «Сѣверномъ Обозрѣвателѣ». Но то, что на этотъ разъ онъ излагалъ теоретически, уже давно преслѣдовалось и исполнялось имъ въ его сочиненіяхъ, начиная съ самыхъ раннихъ. Казалось бы, преслѣдуя цѣль облагороживать и украшать выраженія современнаго языка, Клопштокъ рисковалъ впасть въ опасный разладъ съ языкомъ народнымъ, и отказаться отъ множества его прекрасныхъ, хотя и грубоватыхъ на первый взглядъ, оборотовъ; но въ томъ-то и состоитъ его главная заслуга, что хорошо знакомый съ духомъ и образами старинно-нѣмецкой поэзіи, а равно съ трудами Лютера по части выработки нѣмецкаго языка, Клопштокъ умѣлъ, откинувъ въ народномъ языкѣ ложное и дѣйствительно грубое, перенести изъ него въ языкъ своихъ произведеній всю благоуханную прелесть и чистоту, сдѣлавшія эти произведенія дорогими для всякаго изъ его соотечественниковъ, на какой бы степени развитія онъ ни стоялъ. Сила выраженія и новизна оборотовъ были, по его мнѣнію, главнѣйшимъ атрибутомъ языка поэтическаго произведенія. Чтобы достичь этого, онъ въ одинаковой степени пользовался пріискиваніемъ забытыхъ оборотовъ въ старинныхъ лѣтописяхъ и сочиненіемъ новыхъ, не существовавшихъ до того времени, сложныхъ словъ и выраженій. Въ этомъ послѣднемъ способѣ обогащенія языка выказаны имъ такое дарованіе и ловкость, что изъ послѣдователей его могъ съ нимъ поспорить въ этомъ случаѣ развѣ только одинъ Гете. Конструкціи предложеній подверглась подъ его перомъ также значительному измѣненію. Окаменѣлыя схоластическія формы были разрушены и уступили мѣсто болѣе вольному порядку изложенія, чрезъ что получилась возможность, сохраняя смыслъ рѣчи, придавать ей болѣе сильное, болѣе нѣжное и вообще иное выраженіе, смотря по тому, что желалъ выразить поэтъ въ данномъ случаѣ. Помощью всѣхъ этихъ средствъ удалось Клопштоку создать дѣйствительно новый поэтическій языкъ, очаровавшій его современниковъ и указавшій совершенно новый путь для дальнѣйшаго развитія нѣмецкой поэзіи. Конечно, реформы Клопштока не были чужды нѣкоторыхъ недостатковъ. Такъ выраженія его грѣшили иногда нѣкоторой вычурностью, а желаніе силы и краткости вело иной разъ къ неясности оборотовъ; но эти и тому подобные недостатки были слишкомъ слабы, чтобъ заставить забыть или умалить общій свершонный имъ подвигъ.

Съ измѣненіемъ языка предстояло измѣнить и поэтическія формы. Новыя слова и смѣлые обороты, введённые Клопштокомъ, не укладывались въ общепринятую до того форму александрійскаго стиха, похожаго, по выраженію современниковъ, на «правильно распиленныя доски», ни въ вѣчныя однообразныя строфы ямбовъ и трохеевъ. Хотя и до Клопштока дѣлались попытки создать для нѣмецкой литературы нѣчто похожее на стихъ древнихъ и даже на гекзаметръ, но результатъ этихъ попытокъ былъ до того слабъ, что Клопштокъ не могъ принять его даже за исходный пунктъ для своихъ дальнѣйшихъ реформъ на этомъ пути. Обдумывая во время одной изъ прогулокъ свою «Мессіаду» и въ тоже время сравнивая съ неудовольствіемъ тяжолый и неуклюжій стихъ современной нѣмецкой поэзіи съ лёгкимъ и горячимъ гекзаметромъ грековъ, Клопштокъ внезапно напалъ на смѣлую мысль попробовать передѣлать на ладъ древнихъ стиховъ первыя, написанныя имъ въ прозѣ пѣсни своей поэмы. Первые опыты, конечно, не могли быть удачны, но усидчивый трудъ взялъ своё и скоро небывалыя до того формы нѣмецкаго гекзаметра стали легко и свободно выливаться изъ-подъ его пера. Эта новая форма стиха заставила его, конечно, бросить риѳму, считавшуюся до того необходимымъ атрибутомъ всякаго поэтическаго произведенія; но тутъ Клопштокъ, со свойственной ему горячностью, вдался въ излишнюю крайность, провозгласивъ преувеличенную мысль объ изгнаніи совершенно риѳмы изъ всякаго рода поэтическіхъ произведеній и допуская ея существованіе только въ церковныхъ гимнахъ. Къ счастію, какъ ни глубоко цѣнили и уважали Клошптока современники, но противъ его нелѣпаго мнѣнія возстали многіе и въ томъ числѣ Виландъ, чѣмъ нѣмецкая поэзія была спасена отъ грозившаго зайти слишкомъ далеко усердія рьянаго реформатора.

Таковы были заслуги Клопштока по части развитія и усовершенствованія языка. Переходя къ оцѣнкѣ его, какъ самостоятельнаго поэта, слѣдуетъ замѣтить, что здѣсь труды его уступаютъ трудамъ реформатора, и что не будь его произведенія заключены въ новыя, такъ плѣнившія современниковъ формы, то едва ли бы Клопштокъ-поэтъ стоялъ и почитался такъ высоко своими соотечественниками. Конечно, слова эти слѣдуетъ понимать относительно, и если поэзія Клопштока уступаетъ гигантамъ нѣмецкой литературы, каковы Шиллеръ, Гете, Виландъ, Гердеръ и Гейне, то всё-таки онъ стоитъ далеко выше множества второстепенныхъ писателей, имѣвшихъ въ соразмѣрной степени заслуженную извѣстность и славу. Уже одно то обстоятельство, что Клопштокъ всегда создавалъ самъ сюжеты своихъ произведеній, а не заимствовалъ ихъ изъ чужихъ литературъ, какъ дѣлали большинство его предшественниковъ, обличаетъ самостоятельность и силу его таланта. Его поэзія была «поэзіей сердца и чувства», какъ выразился о ней Гердеръ, между тѣмъ какъ произведенія его современниковъ были продуктами ума и резонерства. Онъ былъ лирикъ по преимуществу и этимъ настроеніемъ пропитана насквозь даже его строго-эпическая по формѣ «Мессіада». Сила и энергія безпрестанно чередуются въ его произведеніяхъ съ нѣжнѣйшей чувствительностью, часто впадающей даже въ излишнюю сентиментальность. Въ его одахъ, наряду съ могучими образами и оборотами, зачастую встрѣчаются строфы, которыя въ наше время вызовутъ улыбку даже у шестнадцатилѣтней дѣвушки. Настроеніе это ещё болѣе преобладаетъ въ его религіозныхъ гимнахъ, которые Лессингъ шутя называлъ «серафимской» поэзіей. Но какъ ни ложно было это настроеніе само по себѣ, всё-таки оно принесло громадную пользу дальнѣйшему развитію литературы, ставъ противовѣсомъ холодной схоластикѣ и реторикѣ, господствовавшимъ въ нѣмецкой поэзіи до Клопштока. На корнѣ его сентиментализма выросла истинная поэзія чувства — и такимъ образомъ та поэтическая струя, которая никогда не умретъ въ произведеніяхъ Шиллера и Гёте, обязана своимъ происхожденіемъ реформаторскому чутью Клопштока. Онъ былъ для нѣмецкой поэзіи тѣмъ же, чѣмъ сдѣлался впослѣдствіи Карамзинъ съ своей «Бѣдной Лизой» для нашей.

Но независимо отъ этой излишней чувствительности, поэзія Клопштока въ высокой степени обладаетъ благородствомъ и чистотою своихъ образовъ, и это качество должно считаться главнѣйшею причиною, почему онъ никогда не будетъ забытъ, какъ поэтъ. Если же прибавить, что онъ первый сталъ проводить въ своихъ одахъ мысль патріотизма и національной свободы, то этимъ значеніе его въ глазахъ соотечественниковъ становится еще понятнѣе. Уже съ самой ранней молодости любовь въ отечеству преобладала во всѣхъ его стремленіяхъ, такъ-что первоначально, какъ упомянуто выше, онъ даже содержаніе своей эпической поэмы хотѣлъ заимствовать изъ нѣмецкой жизни. Къ несчастью, результатъ его благородныхъ усилій подвинуть впередъ нѣмецкій патріотизмъ остался безъ большихъ послѣдствій при его жизни, вслѣдствіе несчастнаго политическаго состоянія, въ которомъ тогда была Германія. Фридрихъ Великій былъ единственнымъ изъ нѣмецкихъ государей, на кого патріоты могли смотрѣть съ надеждой, но съ нимъ Клопштокъ не могъ сойтись изъ-за деспотическихъ наклонностей этого государя, а главное потому, что Фридрихъ не любилъ и не цѣнилъ нѣмецкой литературы. Всѣмъ извѣстны его слова, что онъ готовъ отдать всю «Мессіаду» за одинъ стихъ «Генріады» Вольтера. Видя это печальное современное положеніе Германіи, Клопштокъ думалъ пробудить ея патріотическія стремленія воспоминаніемъ о славномъ прошломъ. Германъ, побѣдитель римлянъ, былъ одно время героемъ его мыслей, но историческія о нёмъ свѣдѣнія были до того скудны, что построить на нихъ какое-либо ощутительно-сильное поэтическое произведеніе было невозможно. Потому понятно,
что его патріотическія произведенія, не имѣли для себя реальной почвы, по необходимости расплывались въ громкія похвальныя оды, хотя и цѣнившіяся современниками, но по обѣщавшія долговѣчной жизни. Болѣе пользы въ этомъ отношеніи принёсъ отрицательный пріёмъ, съ которымъ онъ горячо напалъ на подражательность французамъ. Оды, посвященныя этому предмету, обличаютъ дѣйствительно замѣчательную силу и энергію.

Независимо отъ любви къ отечеству. Клопштокъ никогда не забывалъ общихъ гуманныхъ идей и въ этомъ отношеніи произведенія его стоятъ выше всякой критики. Такъ никакія усилія не заставили его сдѣлаться придворнымъ поэтомъ и льстить властямъ. Война за американскую независимость и французская революція нашли въ нёмъ самаго яраго поклонника. Церковныя произведенія и переложеніе псалмовъ обличаютъ въ нёмъ тоже поэта, достойнаго высокой задачи; но здѣсь слѣдуетъ замѣтить, что горячій темпераментъ и лирическій паѳосъ всей его поэзіи вообще заставляли автора иногда переходить за границы той простоты, которая, какъ извѣстно, составляетъ главную прелесть библейскихъ легендъ.

Переходя къ разбору значительнѣйшаго по объему и наиболѣе извѣстнаго изъ сочиненій Клопштока — къ «Мессіадѣ», слѣдуетъ сказать, что здѣсь онъ представляетъ обратное явленіе сравнительно съ большинствомъ другихъ писателей. Если наиболѣе извѣстныя и написанныя въ періодъ зрѣлаго развитія таланта произведенія писателей принадлежатъ обыкновенно къ лучшимъ, то Клопштокова «Мессіада», не смотря на ея большую извѣстность, наоборотъ далеко не представляетъ тѣхъ достоинствъ, которыми изобилуютъ его прочія сочиненія. Уже самая идея произведенія заключаетъ въ себѣ ошибку, которую едва ли бы могъ вознаградить поэтъ, обладающій даже болѣе геніальнымъ талантомъ, чѣмъ Клопштокъ. Задумать эпопею, героемъ которой долженъ явиться Іисусъ Христосъ, значило хотѣть совмѣстить двѣ діаметрально противоположныя по характеру вещи: древній эпосъ и «Евангеліе». Если съ идеей перваго мы привыкли соединять понятія о яркихъ образахъ и сильныхъ страстяхъ, то «Евангеліе» наоборотъ проповѣдуетъ идею простоты и самоотреченія. Поэтому спрашивается: могла ли удаться попытка соединить въ одномъ произведеніи эти противоположности, не нанеся одной ущерба на счётъ другой? Пріёмъ, сдѣланный «Мессіадѣ» современниками Клопштока, обличаетъ, что даже они, не смотря на готовность увлекаться любимымъ поэтомъ, поняли эту ошибку и были далеки отъ увлеченія его колоссальнымъ но объему трудомъ. Если первыя три пѣсни «Мессіады> и были приняты съ замѣтнымъ увлеченіемъ; если въ ней привѣтствовали новый нѣмецкій эпосъ, благодаря которому нѣмецкая литература повидимому становилась въ рядъ съ великими литературами древнихъ, то восторгъ публики сталъ быстро охладѣвать по мѣрѣ выхода продолженія поэмы, такъ-что послѣднія пѣсни были спасены отъ совершенно равнодушнаго пріёма единственно благодаря имени автора, да развѣ ещё благозвучію и новизнѣ стиха, котораго гекзаметрическая форма была до того неизвѣстна.

Клопштокъ, задумавъ «Мессіаду», хотѣлъ первоначально ограничиться поэтическимъ изображеніемъ земной жизни Христа, его страданій и славы по воскресеніи, согласно повѣствованію Евангелистовъ; но, начавъ писать поэму съ этой точки зрѣнія, онъ скоро почувствовалъ, что немыслимо было построить поэтическое, слѣдовательно требующее яркихъ образовъ, произведеніе на тѣхъ скудныхъ фактахъ, которые даётъ «Евангеліе», правда, фактовъ полныхъ неизмѣримой внутренней глубины, но тѣмъ не менѣе совершенно лишонныхъ яркой внѣшней образности и поэтической силы. Этихъ необходимыхъ для всякаго поэтическаго произведенія атрибутовъ въ «Евангеліи» нечего было искать — и вотъ причина, почему рядомъ съ евангельскимъ сказаніемъ Клопштоку пришлось присочинить цѣлый рядъ лицъ и фактовъ, которые должны были пополнитъ этотъ пробѣлъ. Отсюда созданіе яркаго образа Сатаны и прочихъ лицъ поэмы. Но если допустить даже, что лица эти были прекрасно и поэтически созданы, всё жь общее поэмы отъ этого не выигрывало ничего, а, напротивъ, скорѣе теряло въ слѣдствіи того, что сопоставленіе образовъ, созданныхъ по правиламъ древяго эпоса, съ библейско-легендарнымъ характеромъ другой половины поэмы тѣмъ болѣе обличало ея раздвоенность и невыдержанность въ цѣломъ. Несообразность фактовъ, выведенныхъ въ этихъ двухъ половинахъ поэмы, встрѣчается на каждомъ шагу. Такъ, напримѣръ, въ характерѣ Сатаны превосходно выставлено его стремленіе погубить во что бы то ни стало Христа, при-чёмъ онъ жадно желаетъ его смерти. Черта эта изображена замѣчательно хорошо и была бы украшеніемъ въ любой поэмѣ, будучи сопоставлена съ тѣмъ, что говоритъ «Евангеліе», она невольно наводитъ на мысль: какимъ же образомъ Сатана можетъ желать земной смерти Христа, если онъ знаетъ, что эта самая смерть должна искупить людей и положить конецъ его владычеству?

Независимо отъ недостатковъ плана и содержанія поэмы, общее производимое ею впечатлѣніе ослабляется ещё тѣмъ, что Клопштокъ, какъ сказано выше, былъ чистѣйшимъ лирикомъ, а отнюдь не эпическимъ поэтомъ. Въ слѣдствіе этого чтеніе лирическаго произведенія. какимъ должна по настоящему считаться «Мессіада», растянутаго на двадцать пѣсенъ, производитъ слишкомъ утомляющее впечатлѣніе, котораго не могутъ выкупить даже чистота и прелесть стиховъ, которыми поэма написана. Если современники Клопштока восхищались ею именно съ этой точки зрѣнія, то съ вѣроятностью можно предположить, что, независимо отъ красоты внѣшней формы, ихъ подкупалъ въ пользу произведенія его религіозный сюжетъ, завлекавшій благочестивыхъ людей, которыхъ-тогда было гораздо больше въ числѣ читателей, чѣмъ теперь. Сопоставленіе новой поэмы съ «Потеряннымъ Раемъ» Мильтона, считавшагося недосягаемо-высокимъ произведеніемъ, и естественная вытекавшая отсюда національная гордость нѣмцевъ, всё это вмѣстѣ подготовило хорошій пріёмъ «Мессіадѣ» при выходѣ ея въ свѣтъ и обезпечило успѣхъ поэмы; по позднѣйшая критика откинула всѣ эти постороннія облегчающія обстоятельства и умѣла дать произведенію Клопштока хотя вполнѣ почётное, но не столь высокое мѣсто.

Будучи разсматриваема въ частности, поэма представляетъ безпрестанныя неловкости. обличающія двойственность ея характера, о чёмъ было говорено выше. Такъ, напримѣръ, созданные Клопштокомъ образы ангеловъ обличаютъ часто поэтическія черты, если смотрѣть на нихъ просто какъ на созданныя фантазіею художника разумныя существа. Но едва вздумаемъ мы себя увѣрить, что это тѣ самые ангелы, о которыхъ говоритъ священное писаніе, то-есть существа безъ всякой воли, страсти или индивидуальнаго характера и воплощающія въ себѣ единственно идею покорности и исполненія воли Божества, намъ какъ-то странно дѣлается при попыткѣ сблизить эти два понятія — и тяжолый трудъ поэта, съ которымъ старался онъ охарактеризовать свои созданія, обращается въ ничто. Впрочемъ Клопштокъ, какъ всѣ лирическіе поэты вообще, почти совсѣмъ не умѣлъ индивидуализировать характеры своихъ лицъ, что замѣчается во всей поэмѣ. Тотъ, кто хочетъ восхищаться «Мессіадой» во что бы то ни стало, сдѣлаетъ лучше всего, если забудетъ, что это — эпическая поэма, а будетъ читать ее просто какъ сборникъ лирическихъ стихотвореній, не мало не заботясь о ихъ связи. Тогда настоящій талантъ поэта выступитъ предъ глазами читателя во всей своей силѣ, и не заставитъ жалѣть о минутахъ, потерянныхъ на чтеніе.

На русскій языкъ переведены слѣдующія сочиненія Клопштока: 1) Смерть Адама. Трагедія въ трёхъ дѣйствіяхъ. Сочиненіе Клопштока. Перевёлъ съ нѣмецкаго В. Филимоновъ. М. 1807. 2) Мессія. Поэма въ десяти пѣсняхъ. Сочиненіе Клопштока. Перевёлъ съ нѣмецкаго А. Кутузовъ. 2 ч. 1785—1787. Изданіе 2-е. М. 1821. 3) Мессіада. Поэма Клопштока. Перевёлъ стихами С. И. Писаревъ. Три части. Спб. 1868.

I.

ГЕРМАНЪ И ТУСНЕЛЬДА.

«Вотъ, вотъ онъ, весь римскою кровью покрытый

И пылью сраженья! Такимъ никогда

Ещё не являлся мой Германъ; ни разу

Такъ очи его не горѣли огнемъ.

«Я рдѣю восторгомъ. Отдай мнѣ значокъ твой

Съ орломъ на верхушкѣ! отдай мнѣ твой мечъ!

Приди — успокойся: объятья пусть будутъ

Отрадой отъ битвы мои для тебя!

«Дай потъ отереть мнѣ горячій, струями

Текущій съ чела твоего. Какъ горитъ

Лицо твоё кровью! О, Германъ, ни разу

Ты не былъ Туснельдѣ такъ дорогъ и милъ!

«Ни разу — ни даже въ тотъ мигъ незабвенный,

Когда ты подъ дубомъ тѣнистымъ меня

Въ объятьяхъ неистовыхъ сжалъ. И тогда ужь

Безсмертнымъ въ грядущемъ казался ты мнѣ!

«Теперь — я твоя! Я слыхала, что Августъ

О, богами своими, за пышнымъ столомъ,

Со страхомъ вкушаетъ свой нектаръ волшебный,

Затѣмъ что ты нынѣ безсмертнѣй его.»

— Зачѣмъ ты мнѣ кудри свиваешь? Но думай:

Отецъ нашъ убитый предъ нами лежитъ

О! если бы Августъ самъ съ войскомъ явился:

Онъ кровью своею бъ облитый лежалъ! —

«Дай, Германъ, поднять мнѣ поникшія кудри:

Пусть встанутъ вѣнцомъ надъ тобою они!

Къ богамъ удалился Зигмаръ; но не вздумай

Послѣдовать съ плачемъ ему ты во слѣдъ!»

А. Соколовскій.

II.

РАННІЯ ГРОБНИЦЫ.

Привѣтъ тебѣ, мѣсяцъ сребристый и ясный,

Товарищъ таинственной ночи! Зачѣмъ

Ты спрятаться хочешь? останься, другъ милый!

А, вотъ онъ — лишь облако мимо прошло!

Лишь майскія первыя ночи пріятнѣй,

Чѣмъ жаркія лѣтнія ночи. Блеститъ

Въ то время роса на травѣ подъ лучами

И мѣсяцъ восходитъ свѣтлѣй надъ холмомъ.

Надъ прахомъ друзей разстилается сѣрый

Таинственный мохъ. О, когда бы я могъ,

Какъ прежде, привѣтствовать радостно съ вами

И сумерки ночи, и утренній свѣтъ!

А. Соколовскій.

III.

ИЗЪ ПОЭМЫ «МЕССІАДА».

I.

ПѢСНЬ НЕБА.

Въ свѣтломъ хорѣ солнцъ лучезарныхъ высится небо,

Круглое, неизмѣримое, образъ міровъ первородный,

Всѣхъ совокупность красотъ, которыя быстрымъ потокомъ

По безпредѣльности вкругъ разливаются съ отблескомъ неба.

Стройно кружится оно съ рокотаньемъ на крыліяхъ вѣтра;

Къ берегу солнцъ отъ него сладкозвучное катится пѣнье

Мѣрно плывущихъ міровъ. Умилённые лики безсмертныхъ,

Гласъ ихъ бряцающихъ арфъ оживляютъ сей храмъ совокупный.

Вѣчный Творецъ славословія клику съ любовію внемлетъ:

Какъ Его очи плѣняетъ прекрасная стройность вселенной,

Такъ и Его чуткій слухъ пѣснопѣніе сферъ услаждаетъ.

Ты, что внушаешь высокія, чистыя пѣсни,

Внемлешь безсмертнымъ, Господа зришь, серафимовъ подруга,

Гимнъ воспѣваемый небомъ повѣждь мнѣ, жилица Сіона!

Свѣтлое царство явленій Господнихъ, святись и красуйся!

Здѣсь мы Господа зримъ, какъ Онъ есть, какъ Онъ бытъ, какъ Онъ будетъ:

Виждь блаженство безъ облаченья, безъ сумрака дальнихъ

Мглой покровенныхъ міровъ! Здѣсь мы Тебя созерцаемъ

Въ сонмѣ избранныхъ Тобою, блаженству небесъ пріобщённыхъ.

Сколь безконечно Ты совершенъ! Тебя нарицаетъ

Небо, Тебѣ же, неизречённому, имя — Егова!

Наша пѣснь сладкогласная въ смѣломъ пареньи восторга

Ищетъ Твой образъ, но тщетно. Вперясь въ глубину Твоей славы.

Мысли едва къ Твоему божеству воскрылиться дерзаютъ.

Въ дивномъ величіи Ты лишь единъ совершенъ, Присносущій!

Мысль, которою Ты своё бытіё прозрѣваешь —

О, сколь прекраснѣй она, сколь святѣе таинственной думы,

Сколь она лучше, святѣй и возвышеннѣй тайнаго взора,

Обращённаго свыше Тобой къ существамъ сотворённымъ!

Но Ты и кронѣ Себя захотѣлъ вкругъ живущее видѣть —

И ниспослалъ и на нихъ съ благодатію духъ животворный.

Небо Ты создалъ въ началѣ, а вслѣдъ и насъ, жителей неба.

Былъ ещё часъ вашъ далёкъ, земля, дщерь юная свѣта,

Солнце и мѣсяцъ, текущіе рядомъ съ блаженной землёю!

Первенецъ міра, что было съ тобой при рожденіи, въ день тотъ,

Какъ пролетѣвшій сквозь вѣчности Богъ къ тебѣ низпустился

И святою обителью славы Господней украсилъ?

Своды твои необъятные, къ новой воззванные жизни,

Тихо скруглялись, пріемля свой образъ, и вкругъ разносился

Творческій гласъ при первомъ звукѣ кристальнаго моря —

И лишь одни берега взгромождённые слышали гласъ сей,

Но не единый безсмертный. Тогда стоялъ Ты, Зиждитель,

На велелѣпномъ и пышномъ престолѣ, Себя созерцая

Въ дивномъ безсмертіи. О, восклицайте предъ мыслящимъ Богомъ!

Въ этотъ-то радостный мигъ Онъ васъ сотворилъ, серафимы,

Разума полныхъ и силы могучей Создателя мысли,

Имъ отъ Себя изліянныхъ на васъ, непорочныхъ,

Чтобъ Аллилуія сердцемъ могли постигать въ умиленьи

И воспѣвать «Аллилуія». То «Аллилуія», Боже,

Присно Тебѣ воспоётся отъ насъ! Безконечной пустынѣ

Рёкъ Ты — «не буди!» и тварямъ — «проснитесь!» Господь! Аллилуйя!

П. Шкляревскій.

2.

АББАДОНА.

Сумраченъ, тихъ, одинокъ на ступеняхъ подземнаго трона

Зрѣлся отъ всѣхъ удалёнъ серафимъ Аббадона. Печальной

Мыслью бродилъ онъ въ минувшемъ: грозно вдали передъ взоромъ,

Смутнымъ, потухшимъ отъ тяжкой, таинственной скорби, являлись

Мука на мукѣ, тёмная вѣчности бездна. Онъ вспомнилъ

Прежнее время, когда онъ, невинный, былъ другъ Абдіила,

Свѣтлое дѣло свершившаго въ день возмущенья предъ Богомъ:

Къ трону Владыки одинъ Абдіилъ, непрельщонъ, возвратился.

Другомъ влекомый, ужь былъ далеко отъ враговъ Аббадона —

Вдругъ Сатана ихъ настигъ въ колесницѣ, гремя и блистая.

Звучно торжественнымъ кликомъ зовущихъ грянуло небо;

Съ шумомъ помчалися рати мечтой божества упоённыхъ —

Ахъ! Аббадона, бурей безумцевъ отъ друга оторванъ,

Мчится, не внемля прискорбной, грозящей любви Абдіила;

Тьмой божества отуманенный, взоровъ молящихъ не видитъ;

Другъ позабытъ: въ торжествѣ къ полкамъ Сатаны онъ примчался.

Мраченъ, въ себя погружонъ, пробѣгалъ онъ въ мысляхъ всю повѣсть

Прежней, невинной младости; мыслилъ объ утрѣ созданья.

Вмѣстѣ и вдругъ сотворилъ ихъ Создатель. Въ восторгѣ рожденья

Всѣ вопрошали другъ друга: «скажи, Серафимъ, братъ небесный,

Кто ты, откуда, прекрасный? давно ль существуешь и зрѣлъ ли

Прежде меня? О, повѣдай, что мыслишь? Намъ вмѣстѣ безсмертье.»

Вдругъ изъ дали свѣтозарной на нихъ благодатью слетѣла

Божія слава; узрѣли всё небо, шумящее сонмомъ

Новосозданныхъ для жизни. Къ Вѣчному облако свѣта

Ихъ вознесло — и, завидѣвъ Творца, возгласили: «Создатель!»

Мысли о прошломъ тѣснились въ душѣ Аббадоны — и слёзы,

Горькія слёзы бѣжали потокомъ по впалымъ ланитамъ.

Съ трепетомъ внялъ онъ хулы Сатаны и воздвигся, нахмуренъ;

Тяжко вздохнулъ онъ трикраты — такъ въ битвѣ кровавой другъ друга

Братья сразившіе тяжко въ томленьи кончины вздыхаютъ —

Мрачнымъ взоромъ окинувъ совѣтъ Сатаны, онъ воскликнулъ:

«Будь на меня вся неистовыхъ злоба — вѣщать вамъ дерзаю!

Такъ, я дерзаю вѣщать вамъ, чтобъ Вѣчнаго судъ не сразилъ насъ

Равною казнію! Горе тебѣ, Сатана-возмутитель!

Я ненавижу тебя, ненавижу, убійца! Вовѣки

Требуй Онъ, нашъ Судія, отъ тебя развращенныхъ тобою,

Нѣкогда чистыхъ наслѣдниковъ славы! Да вѣчное „горе“

Грозно гремитъ надъ тобой въ сёмъ совѣтѣ духовъ погублённыхъ!

Горе тебѣ, Сатана! Я въ безумствѣ твоёмъ не участникъ —

Нѣтъ, не участникъ въ твоихъ замышленьяхъ возстать на Мессію!

Бога-Мессію сразить!… О, ничтожный, о Комъ говоришь ты?

Онъ Всемогущій, а ты пресмыкаешься въ прахѣ, безсильный,

Гордый невольникъ. Пошлётъ ли смертному Богъ искупленье,

Тлѣна ль оковы расторгнуть помыслитъ — тебѣ ль съ Нимъ бороться!

Ты ль растерзаешь безсмертное тѣло Мессіи? Забылъ ли,

Кто Онъ? Не ты ль опалёнъ всемогущими громами гнѣва?

Иль на челѣ твоёмъ мало ужасныхъ слѣдовъ отверженья?

Иль Вседержитель добычею будетъ безумства безсильныхъ?

Мы, заманившіе въ смерть человѣка… О, горе мнѣ, горе!

Я вашъ сообщникъ! Дерзнёмъ ли возстать на Подателя жизни?

Сына Его Громовержца хотимъ умертвить — о безумство!

Сами хотимъ въ слѣпотѣ истребить ко спасенью дорогу!

Нѣкогда духи блаженные, сами навѣки надежду

Прежняго счастія, мукъ утоленія мчимся разрушить!

Знай же, сколь вѣрно, что мы ощущаемъ съ сугубымъ страданьемъ

Муку паденья, когда ты въ сей безднѣ изгнанья и ночи

Гордо о славѣ твердишь намъ; столь вѣрно и то, что сражонный

Ты со стыдомъ на челѣ отъ Мессіи въ свой адъ возвратишься.»

Бѣшенъ, кипя нетерпѣньемъ, внималъ Сатана Аббадонѣ;

Хочетъ съ престола въ него онъ ударить огромной скалою —

Гнѣвъ обезсилилъ подъятую грозно съ камнемъ десницу.

Топнулъ яряся ногой и трикраты отъ бѣшенства вздрогнулъ:

Молча воздвигшись, трикраты сверкнулъ онъ въ глаза Аббадоны

Пламеннымъ взоромъ — и взоръ былъ отъ бѣшенства ярокъ и мраченъ,

Но презирать былъ не властенъ. Ему предстоялъ Аббадона,

Тихій, безстрашный, съ унылымъ лицомъ. Вдругъ воспрянулъ свирѣпый

Адрамелехъ, божества, Сатаны и людей ненавистникъ.

«Въ вихряхъ и буряхъ тебѣ я хочу отвѣчать, малодушный:

Гряну грозою отвѣтъ», сказалъ онъ. «Ты ли ругаться

Смѣешь богами? Ты ли, презреннѣйшій въ сонмѣ безплотныхъ,

Въ прахѣ своёмъ Сатану и меня оскорблять замышляешь?

Нѣтъ тебѣ казни; казнь твоя: мыслей безсильныхъ ничтожность.

Рабъ, удались! удались, малодушный! прочь отъ могущихъ!

Прочь отъ жилища царей! изчезай непримѣтный въ пучинѣ!

Тамъ да создастъ тебѣ царство мученія твой Вседержитель!

Тамъ проклинай безконечность, или, ничтожности алчный,

Въ низкомъ безсиліи рабски предъ небомъ глухимъ пресмыкайся!

Ты же, отважный, средь самаго неба нарекшійся Богомъ,

Грозно въ кипѣніи гнѣва на брань полетѣвшій съ Могущимъ,

Ты, обречённый въ грядущемъ несмѣтныхъ міровъ повелитель,

О Сатана, полетимъ: да узрятъ насъ въ могуществѣ духи!

Да поразитъ ихъ, какъ буря, помысловъ нашихъ отважность!

Всѣ лабиринты коварства предъ нами: пути ихъ мы знаемъ;

Въ мракѣ ихъ смерть; не найдётъ Онъ изъ бѣдственной тьмы ихъ исхода.

Если жь, наставленный небомъ, разрушитъ Онъ хитрые ковы —

Пламенны бури пошлётъ, и Его не минуетъ погибель.

Горе, земля: мы грядёмъ, ополчённые смертью и адомъ;

Горе безумнымъ, кто насъ отразить на землѣ возмечтаетъ!»

Адрамелехъ замолчалъ, и смутилось, какъ буря, собранье;

Страшно отъ топота ногъ ихъ вся бездна дрожала, какъ-будто

Съ громомъ утёсъ за утёсомъ валился. Съ кликомъ и воемъ.

Гордые славой грядущихъ побѣдъ, всѣ воздвиглися; дикій

Шумъ голосовъ поднялся и отгрянулъ съ востока на западъ;»

Всѣ заревѣли: «погибни, Мессія!» Отвѣка созданье

Столь ненавистнаго дѣла не зрѣло. Съ Адрамелехомъ

Съ тропа сошолъ Сатана — и ступени, какъ мѣдныя горы,

Тяжко подъ ними звенѣли; съ крикомъ, зовущимъ къ побѣдѣ,

Кинулись смутной толпой во врата растворенныя ада.

Издали, медленно, слѣдомъ за ними, летѣлъ Аббадона:

Видѣть хотѣлъ онъ конецъ необузданно-страшнаго дѣла…

Вдругъ нерѣшимой стопою онъ къ ангеламъ, стражамъ Эдема,

Робко подходитъ. Кто же тебѣ предстоитъ, Аббадона?

Онъ, Абдіилъ непреклонный, нѣкогда другъ твой… а нынѣ?

Взоры потупивъ, вздохнулъ Аббадона. То удалиться,

То подойти онъ желаетъ; то въ сиротствѣ, безнадежный,

Онъ въ безпредѣльное броситься хочетъ. Долго стоялъ онъ,

Трепетенъ, грустенъ; вдругъ, ободрясь, приступилъ къ Абдіилу.

Сильно билось въ нёмъ сердце; тихія слёзы катились,

Ангеламъ токмо знакомыя слезы, по блѣднымъ ланитамъ;

Тяжкими вздохами грудь воздымалась; медленный трепетъ,

Смертнымъ и въ самомъ бореньи съ концомъ неиспытанный, мучилъ

Въ робкомъ его приближеньи. Но, ахъ! Абдіиловы взоры,

Ясны и тихи, неотвратимо смотрѣли на славу

Вѣчнаго Бога; его жь Абдіилъ не замѣтилъ. Какъ прелесть

Перваго утра, какъ младость первой весны мірозданья,

Такъ Серафимъ блисталъ, но блисталъ онъ не для Аббадоны.

Онъ отлетѣлъ — и одинъ, посреди опустѣвшаго неба,

Такъ невнимаемымъ гласомъ взывалъ издали къ Абдіилу:

«О, Абдіилъ, мой братъ! иль навѣки меня ты отринулъ?

Такъ, навѣки я розно съ возлюбленнымъ! Страшная вѣчность!

Плачь обо мнѣ, всё твореніе! плачьте вы, первенцы свѣта!

Онъ не возлюбитъ уже никогда Аббадоны — о плачьте!

Вѣчно не быть мнѣ любимымъ. Увяньте вы, тайныя сѣни,

Гдѣ мы бесѣдой о Богѣ, о дружбѣ нѣжно сливались,

Вы, потоки небесъ, близь которыхъ, сладко объемлясь,

Мы воспѣвали чистою пѣснію Божію славу!

Ахъ! замолчите, изсякните: нѣтъ для меня Абдіила,

Нѣтъ — и навѣки не будетъ! Адъ мой, жилище мученья,

Вѣчная ночь, унывайте вмѣстѣ со мною: навѣки

Нѣтъ Абдіила, вѣчно мнѣ милаго брата не будетъ!»

Такъ тосковалъ Аббадона, стоя передъ входомъ въ созданье.

Строемъ катилися звѣзды. Блескъ и крылатые громы

Встрѣчу ему Оріоновъ летящихъ его устрашили.

Цѣлые вѣки не зрѣлъ онъ, тоской одинокой томимый,

Свѣтлыхъ міровъ. Погружонъ въ созерцанье, печально сказалъ онъ:

«Сладостный входъ въ небеса для чего заграждёнъ Аббадонѣ?

О! для чего не могу я опять залетѣть на отчизну,

Къ свѣтлымъ мірамъ Вседержителя, вѣчно покинуть

Область изгнанья? Вы, солнцы, прекрасныя чада созданья,

Въ оный торжественный часъ, какъ, блистая, изъ мощной десницы

Вы полетѣли по юному небу — я былъ васъ прекраснѣй.

Нынѣ стою, помрачённый, отверженный, сирый изгнанникъ,

Грустный, среди красоты мірозданья. О, небо родное,

Видя тебя, содрогаюсь: тамъ потерялъ я блаженство;

Тамъ, отказавшись отъ Бога, сталъ грѣшнымъ. О, миръ непорочный,

Милый товарищъ мой въ свѣтлой долинѣ спокойствія, гдѣ ты?

Тщетно! одно лишь смятенье при видѣ небесныя славы

Мнѣ Судія отъ блаженства оставилъ — печальный остатокъ.

Ахъ! для чего я къ Нему не дерзну возгласить: „мой Создатель?“

Радостно бъ нѣжное имя Отца уступилъ непорочнымъ:

Пусть неизгнанные въ чистомъ восторгѣ „Отецъ“ восклицаютъ!

О, Судія непреклонный! преступникъ молить не дерзаетъ,

Чтобъ хоть единымъ Ты взоромъ его посѣтилъ въ сей пучинѣ.

Мрачныя, полныя ужаса мысли, и ты, безнадежность,

Грозный мучитель, свирѣпствуй! Зачѣмъ я живу? О, ничтожность!

Или тебя не узнать? Проклинаю тотъ день ненавистный,

Зрѣвшій Создателя въ шествіи свѣтломъ съ предѣловъ востока,

Слышавшій слово Создателя „буди!“ слышавшій голосъ

Новыхъ безсмертныхъ, вѣщавшихъ: „и братъ нашъ возлюбленный созданъ!“

Вѣчность, зачѣмъ родила ты сей день? Зачѣмъ онъ былъ ясенъ,

Мрачностью но былъ той ночи подобенъ, которою Вѣчный,

Въ гнѣвѣ своёмъ несказанномъ, Себя облекаетъ? Зачѣмъ онъ

Не былъ, проклятый Создателемъ, весь обнажонъ отъ созданій?

Что говорю? О, хулитель, кого предъ очами созданья

Ты порицаешь? Вы, солнцы, меня опалите! вы, звѣзды,

Гряньтесь ко мнѣ на главу и укройте меня отъ престола

Вѣчной правды и мщенья! О, Ты, Судія непреклонный,

Или надежды вѣчность Твоя для меня не скрываетъ?

О, Судія, мой Создатель, Отецъ! Что сказалъ я, безумецъ!

Мнѣ ль призывать Іегову, Его нарицать именами,

Страшными грѣшнику? Ихъ лишь даруетъ одинъ Примиритель.

Ахъ, улетимъ! Ужь воздвиглись Его всемогущіе громы

Страшно ударить въ меня… Улетимъ — но куда? Гдѣ отрада?»

Быстро ударился онъ въ глубину безпредѣльныя бездны;

Громко кричалъ онъ: «сожги, уничтожь меня, огнь разрушитель!»

Крикъ въ безпредѣльномъ изчезъ и огнь не притёкъ разрушитель.

Смутный онъ снова помчался къ мірамъ и приникъ утомлённый

Къ новому пышно-блестящему солнцу. Оттолѣ на бездны

Скорбно смотрѣлъ онъ. Тамъ звѣзды кипѣли, какъ свѣтлое море.

Вдругъ налетѣла на солнце заблудшая въ безднѣ планета.

Часъ ей насталъ разрушенья — она ужь дымилась и рдѣла

Къ ней полетѣлъ Аббадона, разрушиться вмѣстѣ надѣясь.

Дымомъ она разлетѣлась, но, ахъ! не погибъ Аббадона.

В. Жуковскій.

Понравилась статья? Поделить с друзьями:
  • Праздник земельно имущественных отношений
  • Понятие эпизод сценария
  • Поэтапное рисование народных праздников
  • Праздник весеннего равноденствия у кабардинцев
  • Поэт чей день рождения стал национальным шотландским праздником 5 букв сканворд